Изменить стиль страницы

Вдали слышался густой гогот гусей, шум мельницы, ленивое мычание коров, пасущихся на другом берегу. Все эти звуки заглушали воинственные крики плескавшегося в реке Мишутки...

Все отодвинулось далеко-далеко от лежавшего под деревом человека. Даже само время словно ушло назад, и не было уже мастера Федора Александровича. Не он, а вихрастый подросток Федюшка лежал под старой ветлой...

Много было передумано под этим деревом в далекие дни детства. С десяти лет мать определила на завод, где немало подзатыльников перепадало от мастеров и подручных нерасторопному мальчишке. Некоторые, правда, жалели его:

— Плохо, Федор, без отца-то. Золотые руки у него были. Он бы тебя до дела довел, а теперь вот хоть плачь, хоть вой, а песни пой, коли мастером быть хочешь. Достается тебе, как богатому.

Поставили мальчика в ученики на гранильное колесо, но мастер вскоре отказался учить.

— Не будет проку от Федьки, — сказал гравер. — Понять не могу — не то головой слаб, не то лени много.

Управляющий, сурово поглядев на мальчика, покачал головой.

— Дяденька, — робко промолвил Федя. — Не хочу я на колесе. Определите меня в гуту.

— Вот так фунт! — удивился управляющий. — И дед, и отец отделкой занимались, а ему стеклодувом захотелось быть. Думаешь, в гуте слаще? Стеклянное дело, молодой человек, повсюду силенку сушит. В гуту надумал. Ну, давай попробуем. Из-за отца твоего только вожусь, но коли и в гуте в дело не пойдешь — не прогневайся, в составную отправлю.

В составную Феде отправляться не пришлось. Гутейский мастер Кондрат Звонарев не любил торопливости. Высокий рябоватый человек делал все не спеша, обстоятельно. Неторопливый, внимательный мальчик, поставленный к нему в ученики, видно, пришелся по сердцу мастеру. Звонарев учил Федю и мастерству, и грамоте все так же не спеша. Только через три года он позволил Феде сделать первый кувшин. Мать, по заведенному правилу, понесла мастеру подарок, но Кондрат выгнал ее из избы.

— Забирай свой узелок! — гаркнул он на прощанье. — Не смей на глаза казаться! Я не нищий, милостыньку не собираю.

На другой день Звонарев сказал Федору:

— Передай Лизавете — пусть не сердится. Накричал под горячую руку. Сама виновата. В гостинцах не нуждаюсь. Получишь вот жалованье, мы выпьем — и аминь. Свои крылья теперь отращивай, летай. Может, и тебе придется других учить: не о подарках думай, а о том, что, кого учишь, доделывать должен то, чего ты не успел...

Гутейский мастер Федор Кириллин думает теперь о том же. Пусть Тимофей продолжит то, чего не поспеет сделать его учитель. А Мишутка, если что случится с отцом, пусть у Тимофея учится. Так вот бережно из рук в руки и нужно тянуть цепочку, созданную дедами. От этого дело расти будет. Оно как улей: труд многих пчел в нем. Есть в общем деле частица и Кондрата Звонарева, и Федора Кириллина, и многих иных мастеров. Пусть ворчит Анна. Ей не понять...

— Папаня, спишь?

— Нет, сынок, думаю.

— Про уху? — с трудом выговорил трясущимися губами Мишутка.

Мастер привстал и посмотрел на сына. Мальчик, прыгая на одной ноге, старался побыстрее надеть штаны и дрожал от холода. Загорелые, почти черные руки Мишутки покрылись пупырышками гусиной кожи.

— Ума рехнулся? Как утопленник, синий. Кто же сидит столько в воде?

— А я не сидел — до другого берега плавал. Только погреться там забоялся: в стаде бык больно страшный, — надев рубаху, горделиво заявил Мишутка и сел на траву рядом с отцом.

— Храбрый, оказывается. А если бы тонуть стал, реву немало было бы? Вот отхлещу — будешь знать. Доставай-ка удочки. Солнышко садится. Клевать-то будет теперь?

— Будет, — тоном взрослого человека подтвердил Мишутка.

3

Отощавший на казенном харче, пьянея от вольного воздуха, не торопясь шагал Василий Костров. Шел и не верил, что кончились его мытарства.

От города до Знаменского — без малого шестьдесят верст, но Василий даже не заметил, как их прошел. За всю дорогу отдохнул только около бобровского леса. Набирая в пригоршни студеную воду из родника, плотник долго и жадно пил. Потом прилег и пожевал вынутый из мешка кусок хлеба. Дорога все-таки притомила: он задремал на зеленой траве. Подремав часа полтора, Костров зашагал дальше. Тысячи мыслей теснились в его голове. Плотник представлял себе, как обрадуется его возвращению Ванюшка, как вместе с ним они отправятся домой.

Отдаленные громкие крики и неясный глухой шум невольно заставили поднять голову. Василий посмотрел в ту сторону, где шумел народ, и сообразил, что уже дошел до Знаменского.

Перед Костровым были Райки, но он их не узнал. Исчезли без следа прежние землянки и невысокие плетни. Молодая липа, посаженная в конце Выселок около старых кленов, сломалась пополам. Вершина деревца висела на обмочаленной коре, бессильно уронив на пыльную землю сухие ветки с мертвой листвой.

— Дела-а, — растерянно протянул плотник, еще не понимая, что произошло в Райках.

Подойдя ближе к шумевшей толпе, Костров приметил в ней несколько знакомых лиц. Окружив новые невысокие дома, поставленные на месте прежних землянок, люди возбужденно кричали, плакали, размахивая кольями.

— Не напирай! — слышался около дверей истошный крик.

— Добром разойдись! — вторил визгливый голос.

— Не пугай пуганых! Хуже не будет...

— Чего народ-то шумит? — спросил Костров босоногого мужика, пробирающегося из задних рядов.

— Шумит — значит, в дело, — огрызнулся тот и еще свирепее полез вперед, работая локтями.

Костров отодвинулся, давая дорогу раздраженному мужику. В эту минуту он увидел неподалеку бывшего соседа Якова — загорелого коренастого мордвина Ильку Князькина. Василий приблизился к нему и сказал:

— Здорово, Илька!

Князькин оглянулся и пристально посмотрел на обросшего бородою плотника. Узнал, но не удивился.

— Здорово, Василько. Отпустили?

— Отпустили. Чего тут у вас?

— Максимка — управитель — весной нас из домов выгнал. Землянки сломал, казармы стал строить. Все лето их ждали, а теперь, говорят, нас в казармы не пустят. Новых наняли, им, значит, и казармы.

— Как наняли? А вы?

— Мы с Яшиных похорон не работаем. Завод стоит.

— Ах ты... мать честная! Сколько времени без дела сидите! Теперь кто же в Райках-то остался?

— Говорю, никого. Всех выгнали.

— А ребята мои где? У меня там еще струмент остался.

— Твой парень домой уехал, а Тимошка с Яшиной Катькой в поселок переехали. Им избу дали.

— Избу! — ахнул Василий. — Кто?

— Тимошкин мастер, Федор Кириллин. У старухи по случаю купил и отдал.

— Что он, богатый?

— Знамо дело, богач! — подтвердил Илька. — Нешто бедный будет избами раскидываться. Подумай-ка: ни за што ни про што изба свалилась... А ты струмент не ищи, Василько, — глядя в сторону, уныло добавил он. — Пропили его. Яшку с бабой помянуть нечем было. Оно, верно, дело-то не больно хорошее, ну да сам понимаешь — помянуть надо,

— Эх, подлецы! — без всякой злобы выругался плотник. — Придумали! Без рук меня оставили. Ну, нечистый с вами — теперь уж не воротишь...

Костров не мог еще прийти в себя от неожиданной вести о счастье, свалившемся Тимофею. Такая весть не укладывалась в сознании.

— Ладно — избу, хоть бы угол дали, — с горечью снова заговорил Князькин.

— А вы глядите больше — не то будет, — сердито отозвался Костров. — Топчетесь, как стадо без пастуха. Никакого соображения в голове! Пойду посмотрю, как Тимошка устроился. Которая его изба-то, не знаешь?

— От плотины четвертая... Чего же нам делать-то, Василько?

— Думать надо. В остроге довелось разного народа повидать. Все о пользе для нас думают, да не все дорогу указывают.

— Петуха подпустить надо. Красный петушок ой как не люб господам, — послышался чей-то голос.

Плотник оглянулся. Позади Князькина стоял незнакомец. Костров не мог бы поручиться, что этот человек давал совет подпустить красного петуха. Но тот долгий запоминающийся взгляд, которым он посмотрел на Василия, заставил насторожиться.