Изменить стиль страницы

«При Сереге и мне обиды не будет, — решил конторщик. — Глядишь, тогда свое дело на подставного человека заведу: мельницу поставлю или, еще лучше, винокурню на торгах откуплю».

4

Неожиданная находка смутила Алексея Степановича.

Более часа искал он в отцовском шкапу купчую крепость на лесную дачу Горелый Бор. Купчей не нашел, может быть, потому, что среди толстых конторских книг отыскалась пачка старых писем, которая заставила позабыть про все.

Просматривая пожелтевшие страницы, Корнилов не смог сдержать жалкой, растерянной улыбки.

Ему казалось, что он сейчас уличает самого себя в некрасивом и постыдном, что долгое время было скрыто от всех.

«Молодость самонадеянна, все ей кажется достижимым», — говорили друзья Алексея Степановича во Франции. Самоуверенная, переоценивающая свои силы молодость любит громкие фразы...

Он мечтал о справедливости, о счастье людей, которые были зависимы. Мечтал — и ничего не делал. И после того, как он стал хозяином, ничего не изменилось. Как и другие крестьяне, работные люди мануфактуриста Корнилова были освобождены от крепостной зависимости. Но восторга предоставленная свобода ни у кого не вызвала. Как и раньше, рабочие боятся черствого Максима Михайловича и конторщика Захара. Они могут штрафовать, отнимать скудное пропитание, заработанное тяжелым трудом. Они могут лишить мастера даже хлеба насущного, если откажут ему в работе. В вечном страхе перед завтрашним днем, перед призраком голода живет рабочий и после освобождения.

Не раз у Алексея Степановича мелькала мысль отстранить Картузова, но, после зрелого размышления, он не мог решить, будет ли от этого польза. Неизвестно, кто пришел бы на смену Максиму Михайловичу. Может быть, еще более жадный и бессердечный человек, похожий на управляющего Лутовской суконной фабрикой. Говорят, он подло глумится над женщинами, таскает за бороды стариков ткачей и отнимает в свою пользу часть получки у фабричных.

Корнилов запретил штрафовать рабочих, приказал выплачивать полное жалованье заболевшему, но штрафы сохранились. Оштрафованные Максимом Михайловичем никогда не посмели бы жаловаться, потому что боятся управляющего, а на милость хозяина мало надеются.

Перевязывая стопку пожелтевших писем, Алексей Степанович заметил, что у него дрожат руки, и даже больше, чем всегда. Хоть и крепок корниловский род, а время все же берет свое — шестьдесят два года уже прожито. Степан Петрович умер на восемьдесят четвертом году, не выпуская из своих рук дела до последнего дня. Он был тверже в делах и поступках. Его никто не осмелился бы назвать плохим хозяином, как говорят теперь про Алексея Степановича.

О том, что он плох, напоминает шепоток по углам. Сыновья и Картузов сходились во взглядах. Соседи его называют либералом...

Алексей Степанович считал, что он поступил правильно, устранившись добровольно от дел. Пусть хозяйствуют сыновья. Это им по душе: оба в деда пошли. С Персией затевают теперь торговлю — на сто тысяч рублей отправили туда товара.

Но Георгию не нравится, что отец, отойдя от дел, часто вмешивается в его распоряжения и не дает возможности поддерживать на заводе строгий порядок. Мечтания юности сказывались еще и теперь: «либерал» вдруг загорался какой-нибудь идеей и упрямо настаивал на ее осуществлении.

В дни молодости итальянец-художник рассказывал Алексею Степановичу о мастерах старой Венеции. Они считали себя несчастными только потому, что не имели возможности свободно покидать свой остров, хотя во всем остальном были равны венецианским вельможам.

— Наш мастер лишен всего, но работает с великим вдохновением. За это мы обязаны его чтить, — убеждал сыновей Алексей Степанович.

Когда ему сказали о вазе Федора Кириллина, Корнилов пошел к мастеру посмотреть на нее. Немало побывало паломников у мастера. Он уже привык к тому, что многие ходят смотреть созданное им чудо. Но появление хозяина смутило Кириллина: мастер опасался, как бы опять не начались просьбы продать вазу, за этим не раз уже присылали конторщика.

Мастер стоял у открытого шкапа и с заметным беспокойством смотрел на дрожащие руки Алексея Степановича и ожидал начала неприятного разговора о продаже вазы.

— Такой вазе пустой быть не полагается, — заметил Корнилов. Он вынул из бумажника две сторублевые ассигнации, открыл крышку и опустил деньги в вазу.

Мастер на минуту застыл от изумления и едва выговорил:

— Зачем деньги? Вещь непродажная.

— И не надо, мой друг... Не надо! Нельзя ее продавать. Сбереги в этом шкапу. Приятно знать, что встретился художник, который сказал: «Нет, я не продаю святого огня моей души, моего вдохновения», — сказал хозяин, любуясь чудесной вазой.

Кириллин не нашелся даже что ответить. Хозяин милостиво кивнул и направился к двери.

На другой день мастер принес Корнилову лиловый графин.

— В долгу оставаться не люблю, Алексей Степанович, — сказал Федор Александрович. — Понравится эта штучка — поставьте в музее, рядом со стаканом, который сделал отец... Нет, нет, никакой платы не возьму!

Корнилов пытался уговорить взять деньги за графин, но мастер был тверд в своем решении.

Подарок Кириллина-сына поставили в музее рядом со стаканом, сделанным руками его отца.

Часто любуясь графином, Алексей Степанович старался понять, как удалось сделать такую вещь. На стенках лилового узкогорлого сосуда Федор Кириллин нарисовал охотника, собаку и убегающего оленя. Ничего необычного в рисунке не было. Удивление вызывали полированные углубления на стенках графина. Когда в углубления падал свет, происходило чудо — фигуры множились, оживали, и уже не один, а десятки охотников со сворой собак преследовали стадо оленей, уносящееся в лесную чащу. «Охотничий графин», как назвали его, приводил всех в изумление. Даже Картузов, повидавший на своем веку немало диковин, сделанных стекольными мастерами, и тот одобрительно заметил:

— Ну, хитер Федька-бес. Придется набавить ему в получку.

— Не смейте этого делать, — сказал Алексей Степанович. — Вы обидите его.

— Кто же на деньги обижается? Дело ваше, Алексей Степанович. Не разрешаете — не буду. Только, думаю, поощрить следовало бы. Гутейский мастер у нас Федор Кириллин, — обращаясь к Георгию Алексеевичу, пояснил управляющий. — Его дело стекло варить, а он на досуге и художеством занимается. Если бы в гранильной работал, пожалуй, всех мастеров забил бы... Отец у него от пыли стеклянной горловую чахотку получил. Поэтому не захотел Федор на колесе работать. В гуту пошел. А вот все же, как пьяница к вину, тянется к отцовскому делу. Это у них в крови, знать. Только цена-то теперь невелика таким выдумкам. Посмотреть, правда, иной раз приятно.

— Согласен, — сказал Георгий Алексеевич. — Все это любопытно и занимательно, но сколько времени затрачено на подобные вещи? Попроще нам нужны рабочие. Простые графины, стаканы и оконное стекло в итоге приносят больше пользы фабрике.

— Справедливо, Георгий Алексеевич, — поддакнул Картузов. — Пользы мало от безделок. Сделали сервизы для Зимнего дворца, отвезли дорогую посуду в Кремлевский дворец, а дальше что? Такие заказы редко случаются. Богатые господа охладели к хорошим изделиям. Нужно думать о простой дешевой вещи. У ней широкая дорога, а мастерству куриозному, как звал его покойный Степан Петрович, нету дороги. Кому нынче нужно такое художество? Лет с десяток пройдет, и совсем его забудут. Ведь забылись же выдумки барских садовников.

— Мне нравится ваш трезвый взгляд на вещи, Максим Михайлович, — одобрительно промолвил Георгий. — Я, кажется, постиг теперь моих соотечественников. Серые люди в городах, невежественные дикари в деревне. Мерзость запустения...

— Как ты смеешь говорить так о земле, на которой живешь? — нахмурившись, крикнул Алексей Степанович. — Зачем ты порочишь ее? Побывай-ка в крестьянской избе в зимний вечер, посмотри, как трудится вся семья. Если сам земледелец чинит сбрую, то жена его вышивает узоры, сказочных птиц на грубом полотне, дочь плетет кружева, дед режет из дерева чашки и ложки, которые украсятся потом зеленью, киноварью и золотом. Даже в убогой избе живет стремление человека к красоте, к тому, что хоть немного порадует душу... Трудно расти дереву на каменистой земле, но все же живет оно, тянется к солнцу.