Изменить стиль страницы

Бывая на заводе, Алексей Степанович часто замечал укоризненные взгляды рабочих и, словно боясь неприятных расспросов, спешил в контору к Максиму Михайловичу.

Управляющий Максим Михайлович Картузов служил на заводе с давних времен. Расторопный подросток — сын подносчика готового товара на складе — обратил на себя внимание Степана Петровича, когда был еще мальчиком при конторе. Раза два его посылали со старшим приказчиком на Петровскую ярмарку, которая славилась на всю губернию. Здесь нельзя было зевать: на ярмарку из Москвы, Воронежа, Курска, Тамбова с сукнами, полотнами, сибирскими мехами, серебряной и прочей посудой наезжало немало купцов. Чтобы быстро и с выгодой распродать привезенный с завода стеклянный товар, требовались сноровка и ловкость. Помощник конторщика, видно, обладал ими. Степан Петрович, оценив изворотливого, сообразительного Максимку, сделал его старшим конторщиком, а года за три до смерти поставил управителем завода.

Картузов был старый верный слуга, с которым отец советовался во всяком деле; с ним и Алексей Степанович не таясь мог говорить о том, что его так волновало.

3

Увидев хозяина, Максим Михайлович встал и почтительно поклонился. Алексей Степанович присел на диван и внимательно оглядел управляющего. В нем все было привычным, давно знакомым: и длинный сюртук, и черный галстук, завязанный широким бантом у самого подбородка, и очки в стальной оправе. Похожий на нескладного уездного лекаря, Картузов, пощипывая жидкую бородку, ждал, что скажет хозяин.

— Послушайте, Максим Михайлович, неужели, кроме стаканов и трактирных графинов, ничего делать нельзя?

В голосе хозяина слышалось раздражение.

Картузов неопределенно усмехался. Каждый раз он слышал все тот же вопрос, который как будто бы мог решить управляющий.

— Делаем все по мере сил, Алексей Степаныч, — снисходительно отвечал Картузов. — Стаканы и дешевые графины немалую прибыль дают, а другое — пустяки, чуть что не убыток.

«Действительно пустяки», — подумал Алексей Степанович, проглядев заказы: княгине Васильчиковой требовалось четыре дюжины кобальтовых полоскательниц, граф Бутурлин, кроме дюжины стаканов с развалом и шипами, просил шесть графинов. Накладки и хрустальные подвески для паникадил в соборе, на которые уже выписан счет, были тоже случайной работой, а мастера тосковали по настоящему, большому делу.

— Я думаю, — начал Картузов, словно угадывая мысли хозяина, — лучше от простого стакана верный доход получать, чем случайных барышей от барских заказов дожидаться. Значительно приумножить можно было бы доходы...

— Опять про водочную бутылку?

— Про нее, — охотно согласился управляющий с еле заметной усмешкой. — Мы погнушались, не захотели заниматься бутылочкой, а Черемшанцев, невесть откуда залетевший в наши края, словно в насмешку, в соседнем уезде поганенький заводик слепил и живет не тужит. У графа Шувалова в тех местах два винокуренных завода, в губернии казенный винный склад. Сколько для них бутылок нужно? А Черемшанцев еще в три губернии бутылку поставляет. Плакать от горя хочется: какому-то прощелыге, можно сказать, свои деньги отдали. Из собственного кармана тысячи выбросили! Батюшка ваш, царство ему небесное (Картузов перекрестился), пресветлого ума человек, а такой промах допустил. Уперся на своем: «Я не целовальник. О поганой бутылке заботиться не хочу. Пусть другие пакостной посудой занимаются». Думал, поди, не найдется на это дело охотников.

— Я не осуждаю отца, — перебил Алексей Степанович. — Он по-своему любил стекольное дело. Поэтому и не хотел другим заниматься. У деда, говорят, кроме хрустального завода были парусиновая, фарфоровая и фаянсовая фабрики.

— Были, — подтвердил Картузов и, порывшись в столе, достал голубоватый лист. — Полюбопытствуйте.

Управляющий развернул гербовую бумагу, написанную витиеватым почерком. Выцветшие от времени желтоватые чернила кое-где были уже незаметны, но Картузов, видно, давно знал этот документ и не затрудняясь читал вслух:

— «В оном селе состоят хрустальная фабрика о двух мастерских, на которой вырабатывается из осми горшков разных сортов и фигур хрустальная посуда, которая отправляется в Москву, в Санкт-Петербург, в разные города и ярманки по цене в год на три тысячи рублей; фарфоровая фабрика, на которой производится из двух мастерских разных сортов фарфоровая посуда, которая в продажу отпускается сухопутьем и водою в Москву, в прочие города и ярманки; полотняная фабрика о четырех станах...»

— Что это у вас за синодик? — спросил Корнилов.

— Копия ревизской сказки, поданной служителем вашей бабки Агафоклеи Ивановны уездному землемеру поручику Гавриле Лобазину. Этому синодику сто лет без малого. Ревизскую сказку писали после смерти вашего деда.

— Видите, дед умнее нас был: все производства имел. А мы, как привязались к хрусталю, больше знать ничего не хотим, — усмехнувшись, заметил Алексей Степанович.

— Пристрастие к одному делу неплохо, пока оно в гору идет, но коли под гору катится — надо посторониться, а не то зашибет. Отойди в сторонку да погляди, нельзя ли за другое приняться.

— За винокуренье, к примеру?

— Хотя бы и за него. Хлеба, правда, в наших местах не густо родятся, но все же кое-что остается у помещика. В город, что осталось, он не везет: дорога дальняя — выгоды никакой. На спирт перекурить проще.

— Я хлеб на спирт перегонять буду, а крестьянину с семьей с половины зимы есть нечего.

— О нем не вам заботиться, дорогой Алексей Степаныч. Ныне мужик вольный. Над ним царь — господин и перед богом ответчик. Пусть царевы министры думают, как мужику жить.

— Совести в таких рассуждениях не вижу.

Управляющий обиделся Он посмотрел на Корнилова искоса и сердито заметил:

— Перед хозяевами моя совесть чиста: ни одной копейкой за всю жизнь не попользовался. А в другом до моей совести никому дела нет. Монахи, спасающиеся от мира, да девушки на выданье пусть думают о совести. Если нам о ней думать — работать нельзя будет...

От Картузова Корнилов ушел, так и не получив доброго совета.

«Что же дальше будет с мастерами?» — огорченно думал хозяин. Десять печей днем и ночью варили стекло, и все оно уходило по распоряжению управляющего на дешевые стаканы и графины.

4

В полночь, когда в окнах гасли последние огни, Василий с Парамоном только еще подходили к поселку. Позади взрослых брели уставшие ребята. В стороне от поселка, ближе к дороге, темнели ушедшие в землю запорошенные снегом постройки. Сизый дым плавал над ними, и у Кострова запершило в горле,

— Чего тут у вас? — спросил Василий. — Дух аж спирает. Ну и завод!

Парамон глухо рассмеялся.

— Где же ты завод-то увидел, елова голова? До завода версты две еще. Это, милок, Райки. Подземный рай, проще сказать. Тут рабочий люд живет.

— Смеешься, поди? — недоверчиво спросил Костров. — Кто же станет жить здесь, когда поблизости столько изб?

— Избы-то, чай, чужие, тятя, — раздался сонный голос Ванюшки.

— Верно, малый, — подтвердил Парамон. — Избы-то есть, да не про нашу честь. Вьется мужик, словно лист осенний. Повсюду раскидало его. Здесь люду нанесло — конца-краю нет. В работе не отказывают, а жить устраивайся как можешь. Тут, в Райках, мордвы много. Им почету-то еще меньше. Накопали нор в земле, как кроты, и живут целым селом. Топятся по-черному, глаза у всех болят. Иные говорят — от дыма, а другие толкуют про болезнь — трифому. В заводе мордвинам тоже не сладко: работенка какая потяжеле им перепадает. Нам хорошо, а кому-то еще лучше.

Парамон раздраженно плюнул и умолк.

— Чего же ты завод-то больно расхваливал? — спросил Костров. — «Пойдем со мной, к делу приставить могу...» Балалайка бесструнная! Зачем поволок? Ребята умаялись, еле идут.

— Я что тебя, силой, что ли, тащил? — огрызнулся Парамон. — Ишь, девка красная! Обманули. Да на кой хрен ты мне сдался. Возись с ним, а он как лошадь норовистая: то лягнуть, то в кусты метит. Гуляй сам по себе, друг. Попросись к кому-нибудь переночевать, авось пустят. Ко мне, коль штофик будет, милости прошу в праздничек наведаться.