Изменить стиль страницы

— Город у вас замечательный…

Я вытаращил глаза. Мне казалось, я пишу о себе, а не о городе. Ни одного краеведческого стихотворения у меня не значилось. Серьезность Успенской, ее готовность вникнуть в каждый эпитет, в каждую запятую моего текста — озадачили еще больше, шли дальше всякого вероятия. Я, конечно, не чувствовал себя полным самозванцем. За моими плечами стояла негустая рать людей, признавших и поддерживавших меня; мне было на кого опереться; меня начинали хвалить Глеб Семенов и Александр Кушнер; но одно дело похвалы вперемешку с критикой со стороны пишущих, и совсем другое — вот этот особенный деловой и уважительный тон, взятый Успенской, которая — это чувствовалось с первого слова — настоящий знаток и ценитель, специалист, да к тому же еще закрепленный за мною редактор издательства. И я для нее — реальность!

Но судьба уже стояла за спиной. Три публикации в 1972 году; две в 1973-м; три в 1974; одна в 1975-м (под псевдонимом) — и всё; дверь захлопнулась. Книга в

Совписе

не вышла, не могла выйти. Дело заглохло в 1974 году, когда, странно вымолвить, уже о подписании договора речь заходила; и приостановлено было

по звонку

, что Кира Михайловна мне прямо сказала. Рукопись я забрал из издательства в 1978 году, вместе с двумя положительными внутренними рецензиями. С 1981 года у меня начались публикации на Западе.

Чем был вызван

звонок

? Моей крайней неосторожностью. Я никак не хотел понять до конца, в каком обществе живу. Где-то мне вздумалось говорить без осуждения о недавно уехавшем Бродском. Стихов Бродского я не любил и не хвалил; сказал только, что хоть для себя эмиграцию исключаю, но не вижу возможности отнимать права на отъезд у другого. Говорил в обществе людей чужих, завистливых и

доносительных

. Забыл на минуту, каким диссонансом звучит для добрых людей моя фамилия. Ну, кто-то и стукнул.

Небо стало стягиваться в овчинку к концу в 1974 года. Защита диссертации откладывалась на неопределенный срок, издание книги (по некоторым признакам) — навсегда. Жена и дочь болели. В коммуналке появилась соседка-шизофреничка, отравлявшая жизнь. Аспирантская вольница кончилась, началась тягостная, тягловая советская служба в вычислительном центре СевНИИГиМа. Стихи пошли на убыль. Я рассорился с литературными друзьями. Денег едва хватало на еду. Жизнь уходила из рук, шла впустую. Спасти могла только религия. Как за соломинку, я хватался за мое половинчатое, недавно обретенное толстовство. Половинчатое потому, что у классика всё держалось на любви к человеку-Христу, впитанной с молоком матери, а у меня и бабка была атеисткой, не говоря о родителях. В шестилетнем возрасте меня ошеломили ее слова, не ко мне обращенные:

— Бога нет.

Я тогда среди бела дня увидел вдруг звездное небо, и в нем — что-то стремительно удаляющееся. О боге я не думал, даже не слышал, а тут вдруг разом понял, что стоит за этим словом; у меня мелькнуло: как было бы естественно, если б он был! Эта картина и это чувство навсегда запали в душу. И всё. Ни одной мысли о Боге до рождения дочери и начала египетских работ в СевНИИГиМе.

Только что возникший вычислительный центр этого квадратно-гнездового учреждения сложился вокруг примитивной ЭВМ армянского производства. Ее название Наири было с намеком, которого в России не услышали: уводило на три тысячи лет вглубь времен, к Тиглатпаласару и Ашурнасирпалу. Армяне исподтишка показывали кукиш молодому «старшему брату»: выдали самоназвание своих предков за русскую научно-инженерную аббревиатуру. Машина была примитивна донельзя. Вместо принтера результаты расчетов выводились на бумагу пишущей машинкой, буква за буквой, а ввод данных шел с перфоленты. Начальствовал надо мною некто Николай Невмержицкий, выпускник мат-меха, уверявший, что он — из любимых учеников академика Юрия Владимировича Линника. Этого не оспариваю, математик он был настоящий, хоть наукой и не занимался. Заглянув в мою диссертацию, отечески хмыкнул, и это тоже пошло в зачет: всё, решительно всё говорило мне, что я конченый человек, ни на что не способный. Вот уж, поистине, бытие определяет сознание! Тягостный, безвыходный быт, социальная придавленность, трешка, которой не хватало до получки, непрекращающиеся болезни тех, кто вверил мне свои жизни, — диктовали эту самоубийственную логику. Не было ни проблеска в конце туннеля; ни тени надежды на примирение с реальностью; ни опоры со стороны родителей.

Невмержицкий был несколькими годами старше меня и убежденный холостяк. Говорил, «сверкнув очами»:

— Тридцать лет, жены нет — и не будет!

С работы отлучался с одной из сотрудниц, явно не в библиотеку. От него я услышал дивную формулу: «основополагающих идей в мире — пять или шесть, остальное — приложения», которую он приписывал старшему Линнику, физику (другие приписывают ее Колмогорову). Невмержицкий был уверен, что качественный скачок в развитии компьютеров осуществится через принципиально новое решение проблемы ввода и вывода данных.

— Скорость ввода-вывода — анекдот рядом со скоростью работы процессора. Кто решит эту проблему, получит нобелевскую премию

Почему-то про носители информации он не думал, а ведь всё было на магнитных лентах. Как они-болезные метались в своих специальных шкафах! Скорость у них была черепашья. А скорость тогдашних процессоров?! Смешно вспоминать. Наша скромная

Наири

занимала целый

машинный зал

; было такое выражение. И ни одна живая душа не могла помыслить, что проблема, верно понятая Навмержицким, будет решена с другого конца: что

каждый

, ученый и толченый, получит по персональному компьютеру, настольному или переносному — и будет вводить данные

еще медленнее

, вручную. Сейчас

Наири

под ноготь можно запихать. На очереди компьютеры, встроенные в мозг, — однако ж и этот футуризм может оказаться чепухой, потому что будущее непредсказуемо. Телефон был запатентован в 1876 году. Через год или два нарядные господа и дамы собирались в специальные залы слушать музыку по телефону. Один безумец договорился до полного вздора:

— Я думаю, настанет время, когда телефон будет в каждом городе.

Как над ним потешались!

В детстве Невмержицкий жил в Китае. При возвращении, едва пересекли границу, ему бросилось в глаза, что всюду грязно. Рассказывал он это с каким-то особенным душевным подъемом, а закончил прямо-таки торжествующим возгласом:

— Но я сразу понял: от русской грязи я не умру!

И посмотрел на меня со значением: мол, мне, еврею, не понять. У меня чесался язык спросить его, отчего он, носитель фамилии столь же откровенно нерусской, как моя, противопоставляет свой патриотизм моему. Ибо и я был патриотом. В другие дни я бы возразил, а тут спасовал. Задор мой выдохся. Я был никто и звать никак. Достаточно ли отчетливо прозвучала моя главная беда? Стихи ушли. Гречанка с крылышками забыла меня. Ей был противен мой жалкий быт, моя неудачливость. Я чувствовал себя на стороне обидчика. И сейчас я на его стороне. Невмержицкий оказался прав: не полюбил я русскую грязь. И тогда не любил, а уж дальше — и своею считать перестал.

Потом вычислительный центр расширился и возмужал. Появилась серьезная машина серии ЕС; вместо перфоленты пошли в дело перфокарты. Невмержицкий ушел. Место начальника заступил честный чиновник без индивидуальности и лица, говоривший:

— Обувь — лицо человека.

А я оказался в отделе экономики. В моей служебной карьере это была полная Джомолун­гма наоборот, полая Марианская впадина. Делать приходилось вещи, изумительные по своей глупости и пустоте. Математика не шла дальше четырех действий арифметики. Люди числом около двадцати собирали, классифицировали и группировали какие-то сельскохозяйственные цифры. Я обрабатывал эти цифры с помощью мною написанных примитивных компьютерных программ на вымершем языке PL-1. У новой машины был принтер (АЦПУ), выдававший во множестве таблицы с цифрами. Сотрудники, клерки чистой воды, о науке не знали и понаслышке. Несколько скрашивал картину Игорь Дмитриевич Никитин, начальник отдела, человек умный и ироничный.