Изменить стиль страницы

Джонсон неохотно согласился.

Кавалеристы заняли позиции, охватив лагерь широким кольцом. Лагерь был тих, — небольшой холм среди заснеженных просторов. Ветер улегся, он дул теперь только изредка, мягкими порывами, завивая струйки снега, которые точно плясали перед ним. Среди шайенов не было приметного движения, только время от времени белая, словно закутанная в полотно, фигура поднималась и, спотыкаясь, переходила на другое место; или кто-нибудь выйдет на несколько шагов вперед, за бруствер, и снова скроется.

Уэсселс подошел к пушкам и в бинокль следил за движением войск. Джонсон остался с кавалеристами. Уэсселс подождал, чтобы все солдаты заняли свои места, потом резко взмахнул рукой. Одна из гаубиц, откатившись по снегу, изрыгнула дым и пламя. Снаряд взвизгнул и разорвался за лагерем, и земля, смешанная со снегом, раскрылась, как распустившийся цветок под утренним солнцем.

Командовавший батареей лейтенант прокричал поправку. Взревела вторая гаубица, и на этот раз снаряд, описав дугу, упал прямо в середину лагеря; тогда лагерь ожил, фигуры шайенов беспокойно задвигались, и даже на расстоянии чувствовались их обида, боль и смятение.

Уэсселс скомандовал: — Огонь! — и гаубица опять заревела. Теперь в распустившемся цветке взрыва была плоть и кровь и человеческие устремления, рассыпавшиеся прахом.

— Я думаю, этого достаточно, — сказал Уэсселс. Старый, старый вождь вышел первым, подняв руки, утратив в грохоте взрывов свою учтивую непокорность. Войска сжали кольцо, но не слишком плотно. Джонсон и разведчик-сиу Боязливый пошли навстречу старому вождю. Затем появились еще два шайена — высокие, изможденные, полумертвые от голода и холода; трудно было себе представить, какими они были прежде. Они помогли старику пробраться через сугробы и стали рядом с ним, когда он сошелся с Джонсоном. И несмотря на то, что поражение шайенов было полное и окончательное, Джонсон так остро ощутил стойкость их сопротивления, что сказал мягко, почти смиренно:

— Даже храбрые воины вынуждены сдаться, когда ничего другого не остается.

Боязливый перевел, и старый вождь кивнул. Слезы текли по его потрескавшимся от мороза жестким щекам.

— Он говорит — там женщины и дети под снарядом. Капитан Джонсон с трудом проговорил: — Мне очень жаль…

— Они теперь пойдут с вами. Они больше не идут домой.

— Спроси, как его имя, — прошептал Джонсон.

— Тупой Нож. Другой — Старый Ворон, а этот — Дикий Кабан. Великие вожди.

— Великие вожди, — повторил Джонсон, кивнув головой. — Спроси его, где Маленький Волк и все остальное племя?

— Они ушли домой. Племя разделилось на две части: они думали, может быть, одна уйдет от солдат. Одна — по этой дороге, другая — по той. Тупой Нож ушел в пески. Маленький Волк взял молодых — ушел на север… на север… — Он указал рукой на заснеженный север: — Может быть, через границу.

— Канады?

— Может, Канады, может, Паудер-Ривер…

— Скажи ему, — проговорил Джонсон, — чтобы он принес нам ружья, все ружья, и тогда мы их накормим.

* * *

Уэсселс, сосчитав ружья, сказал: — Здесь всего тридцать, и ни одного револьвера.

— Может быть, это все, что у них осталось? — заметил Джонсон.

— Сомневаюсь. У них должны были быть револьверы.

— Индейцы не любят револьверов.

— Все-таки у них должны быть револьверы, хотя бы несколько. Следовало бы обыскать женщин.

— Женщин? — тихо переспросил Джонсон.

— Это же индианки.

Джонсон повернулся к нему спиной и пошел прочь. Уэсселс пожал плечами и уставился на ружья. Будь он один и старшим по команде, он обыскал бы женщин, но при Джонсоне…

Он отказался от своего намерения, велел перенумеровать ружья и упаковать их. Затем направился туда, где шайенов кормили под бдительным надзором вооруженной охраны. Его мало трогал вид измученной, полумертвой от голода и холода темнокожей толпы. Это было нечто лежащее вне его, из другого мира. Даже их муки были чужды и далеки ему. Если он и замечал детские лица с обтянутыми скулами и огромными глазами, то они не вызывали в нем никаких мыслей: он только констатировал факт — значит, индейские дети такие, — и все.

Когда индейцы кончили есть, он отдал приказ погрузить их в фургоны, — и весь караван двинулся по сугробам к форту Робинсон.

* * *

Приказ из Вашингтона был получен командиром форта Робинсон, капитаном Уэсселсом, в конце декабря. Вследствие пристрастия главного штаба Западной армии к перетасовкам Третий кавалерийский полк был разделен. Полковник Карлтон с большей частью людей был переведен в другое место, и в форте остались только два полных эскадрона и один неполный. Джонсон ушел вместе с Карлтоном, Уэсселс занял пост командира, капитан П. Д. Врум — его помощника. Лейтенант Джордж Бекстер командовал неполным эскадроном. Лейтенант Артур Аллеи тоже остался в форте и принял командование эскадроном Уэсселса.

Первым чувством Уэсселса после его повышения в должности было глубокое удовлетворение. Исполняющий обязанности командира поста мог надеяться получить полк, а честолюбие было неотъемлемой и органической частью его существа. Хоть он и так весьма редко сомневался в себе, он только и ждал того времени, когда сможет покончить со всякими сомнениями раз и навсегда. Он жил в упорядоченном мире и любил армию за то, что, служа в ней, человек мог внести в мир еще больший порядок. Те редкие случаи, когда он выходил из себя, вызывались преимущественно мелочами: болтающейся пуговицей, следом ржавчины на лезвии сабли, пятнышком на парадном мундире. Из-за отсутствия воображения он брал вещи такими, как они есть, но зато требовал от них совершенства.

Именно по его предложению полковник Карлтон посадил сто сорок девять шайенов в старую пустовавшую казарму — непригодный для жилья бревенчатый барак, где гулял ветер и водились мыши; при длине в шестьдесят футов он отапливался только полуразвалившейся печкой. Это было сделано не со зла, а просто потому, что старое бревенчатое здание оказалось наиболее подходящим и легко охраняемым. Форт Робинсон не был огорожен; он являлся просто скоплением казарм, цейхгаузов и складов, растянувшихся по склону холма над лесистым берегом речки. Его укрепления состояли из нескольких стрелковых укрытий, площадок для пушек и массивного казарменного здания, которое могло служить также в качестве блокгауза. Предоставление индейцам хоть какой-нибудь свободы передвижения вызвало бы необходимость в целой цепи караульных, а так — требовался всего лишь один часовой у дверей.

Когда полковник Карлтон с большей частью полка отбыл, а Уэсселс стал командиром поста, тактика капитана по отношению к пленникам не изменилась. Сознательная жестокость была столь же чужда его натуре, как и сознательное сострадание. Индейцы — это индейцы, и он держал их под стражей потому, что в данное время с ними больше нечего было делать. В старой казарме было очень холодно, и старая печь, почти не дававшая тепла, конечно, не могла обогреть длинный темный барак; с наступлением морозов температура упала до нуля, лишь изредка поднимаясь чуть выше и весьма часто опускаясь значительно ниже. Но в форте лишних печей не было; а Уэсселсу и в голову не приходило затребовать дополнительные печи ради того, чтобы улучшить положение каких-то взбунтовавшихся индейцев.

Чужая речь была непреодолимой преградой; шайены страдали молча, как страдает животное, упорно борясь за свою жизнь. На них были все те же лохмотья, но если бы даже они потребовали одежды, Уэсселсу нечего было бы им дать. Не станет же он раздавать военное обмундирование, а что касается покупки, то он не считал себя вправе тратить казенные деньги на то, чтобы одевать индейцев. Продовольствие, которое доставлялось в фургонах или вьюками из далекой Огаллалы, и так было крайне скудным, и когда солдаты получали урезанный паек, индейцы не получали ничего.

Мертвящее однообразие зимней жизни в форте не располагало к доброте и дружелюбию. Должно быть, Уэсселс переносил зимнюю обстановку легче, чем другие офицеры; он был словно предназначен для нее самой природой; сотня мелких обязанностей: ремонт зданий, обучение солдат, проверка складов, очистка двора от сугробов, тренировка лошадей — все это поглощало его целиком, составляло смысл той жизни, которую он избрал для себя; его тесный упорядоченный мирок полностью укладывался в рамки армейской рутины, дававшей ему содержание и форму, которых иначе он был бы лишен.