Изменить стиль страницы

Он повернулся и заговорил, обращаясь прямо к вождям. — Все, что произошло, было плохо и для вас и для ваших скво и детей. Теперь вы видите, что кончаются побеги. Существует закон, и вы должны подчиняться закону. Закон приходит из Вашингтона, где живет Великий Белый Отец. Он президент, он говорит, и что он говорит — то закон. Вы должны подчиняться закону. Теперь он говорит, что вы должны вернуться туда, откуда убежали. Вы должны вернуться на Индейскую Территорию и мирно жить в своей резервации. Мы доставим вас обратно в фургонах, солдаты будут охранять вас, и мы будем кормить вас в дороге. Мы не арестуем никого, но, когда вы прибудете на Территорию, агент арестует тех из вас, кто совершил преступление, и будет судить их по всей справедливости. Вруму не понравился конец речи, и он предостерегающе взглянул на Уэсселса, но Уэсселс не понимал тонкостей; он изложил суть дела, как она ему представлялась, и притом людям, у которых не было выбора. Попыхивая сигарой, он прислушивался к плавной шайенской речи Роуленда. Ему даже не приходило в голову, что это человеческий язык, и слова индейцев ничуть не интересовали его. Они вызывали в нем столь же мало любопытства, как собачий лай. Чужая речь вообще почему-то злила его, а язык шайенов тем паче, ибо это был исконный язык его родины, а в глубине души он всегда считал индейцев пришельцами, чужаками, явившимися откуда-то извне.

— Они опечалены, — сказал Роуленд коротко.

— Это неважно, скажи, что они говорят.

— Если даже их только хотят вернуть обратно, — перевел Роуленд, нервно комкая меховую шапку, — это было бы жестоко, ведь они в лохмотьях. Старик говорит, — как они могут ехать так далеко, когда у них нет одежды, одни лохмотья? Старик говорит, что дети замерзнут.

Уэсселс пожал плечами.

— Что их ждет на юге? — продолжал Роуленд, морщась от усилий подобрать английские слова. Ему хотелось угодить офицерам с белой кожей, но в душе его теснились воспоминания: язык, на котором говорила его мать, ее родичи, приезжавшие навестить ее на своих жилистых лошадях, — рослые веселые воины, дарившие ему сласти, купленные в лавке; он смутно чувствовал свое кровное родство с чем-то, о чем он хотел бы забыть навсегда. Он был белый; его звали Роуленд, а не Большой Медведь, или Восходящий Месяц, или еще как-нибудь в этом роде.

— На юге, — продолжал он, — голод и лихорадка погубят их. Они боятся, — их осталось слишком мало. А они хотят, чтобы племя не угасло.

— Они должны вернуться, — заявил Уэсселс.

Старик беспомощно посмотрел на Уэсселса. От Роуленда было мало пользы; его перевод оставлял непроходимую пропасть, и перекинуть мост через нее было невозможно. Старик безуспешно пытался нащупать какой-нибудь путь и, наконец, прибег к помощи своих товарищей. Они поговорили между собой вполголоса, и самый высокий из них ласково погладил старика по плечу. Глаза старика снова наполнились слезами. В его словах, обращенных к Роуленду, звучало горестное недоумение.

— Мы должны умереть? Президент этого хочет? Патетические слова старика, трагический тон всей этой сцены, казавшейся Уэсселсу дешевой мелодрамой, обозлили его. Он вскочил и быстро зашагал по комнате. Потом сказал, подчеркивая каждое слово короткими взмахами сигары:

— Они должны вернуться, вот и все. Заставь их понять это.

И Роуленд попытался заставить их понять. Он начал что-то говорить им, а три офицера слушали; потом он повернулся к ним и покачал головой.

— Они не поедут обратно.

— Еще как поедут! Скажи им…

— Это бесполезно, — настаивал Роуленд. — Их родная земля всего в нескольких сотнях миль отсюда. Если им нельзя добраться до нее, они умрут здесь. Они говорят, что уже давно мертвы; они говорят, что человек мертв, если у него отняли родной дом, если его сделали рабом в тюрьме. Они говорят, что это хорошо с вашей стороны — держать с ними совет, но, если президент хочет, чтобы они умерли, они лучше умрут здесь.

— Они поедут обратно, — упрямо повторил Уэсселс. — Через несколько дней все будет готово, и они поедут обратно.

Еще слова, английские и шайенские, которые Роуленд переводил с недоумением ребенка, отгадывающего трудную загадку. Разговор, возвращаясь все к той же исходной точке, становился бесцельным. За пропастью веков трое индейских вождей казались смутными тенями.

Уэсселс снова уселся в качалку. Он сказал Роуленду, при каждом слове стряхивая пепел с сигары: — Скажи им, что приказ — это приказ, и закон — это закон, и тому, и другому надо подчиняться. Если они решат мирно возвратиться на юг, все будет хорошо, и мы снова станем Друзьями. А до тех пор они не получат ни воды, ни пищи.

Роуленд перевел заявление Уэсселса. Трое вождей выслушали приговор бесстрастно и серьезно.

— Увести их в барак, — кивнул головой Уэсселс. Когда индейцы ушли, Бекстер сказал: — Я бы еще попробовал повлиять на них, капитан.

Уэсселс покачал головой: — Нужно внушить им уважение. Тысяча миль — это большое расстояние.

— С этим я согласен, — кивнул Врум. — Однако уморить их голодом — дело нешуточное.

— Долго голодать они не будут. Сдадутся.

— Если такое дело выплывет, подымется страшный шум.

— Почему?

— Уморить голодом?.. Ну, не знаю. По-моему, может подняться шум.

— Я получил точный приказ, — сказал Уэсселс.

— Как это может выплыть? — пожал плечами Бекстер. — Кролик и тот не выскочит из этой проклятой дыры.

* * *

Медленно прошел день, другой — и эта осада черной тучей нависла над гарнизоном форта Робинсон. Первый день прошел тихо, неслышно; весть о решении Уэсселса быстро распространилась среди солдат, и весь день взоры их то и дело обращались к старому бараку. Караул у дверей был усилен, а вокруг здания расставлена частая цепь часовых. Таким образом, район обхода каждого часового захватывал район обхода следящего — мера, едва ли когда-нибудь применявшаяся в фортах.

Гарнизон по-разному относился к происходящему; значительная часть солдат проявляла полное равнодушие. Не вдаваясь в сложный анализ побуждений или целей, они придерживались простого принципа, что только мертвый индеец — хороший индеец; их больше возмущали сами шайены, чем меры, применяемые начальством для того, чтобы сломить их. Но было немало и таких, которые говорили, что морить людей голодом — подло и гнусно, кто бы они ни были, хотя бы даже индейцы. Женатые вспоминали собственных жен и детей и решали про себя, что люди с темной кожей, вероятно, тоже чувствуют муки голода и жажды. И те и другие настроения усугублялись мертвящим однообразием гарнизонной жизни, и длинный бревенчатый барак стал для солдат бельмом на глазу. Они кляли его, поглядывали на него с ненавистью, старались не замечать; они сделались раздражительны, неразговорчивы, то и дело бранились между собой, и драки разгорались по малейшему поводу.

Двое рядовых, Джемс Лиоби и Фред Грин, подравшись, пустили в ход ножи, и Грин остался лежать на снегу, харкая кровью. Энгус Маккэл ударил сержанта и был посажен на гауптвахту в кандалах. Это были явные взрывы ярости, а за ними таилось постоянное угрюмое недовольство. Но Уэсселс в ответ на все это только крепче зажимал тиски дисциплины. Старшие сержанты в гарнизонах прерий — и без того люди крутые, а теперь они просто осатанели. Обычно довольно добродушный сержант Лэнси молотил своими огромными кулачищами при малейшем поводе, а сержант О'Тул ежеминутно хватался за револьвер. По приказу Уэсселса в полковой лавке перестали отпускать спиртные напитки солдатам гарнизона, и это еще ухудшило дело.

На второй день среди индейцев начали замечаться признаки жажды. Заключенные соскребали с подоконников все крупицы снега, потом открыли дверь и сгребли весь затоптанный снег, до которого могли дотянуться. Штыки часовых не давали никому ступить хотя бы шаг за порог. Из барака стало нести покойницкой.

Уэсселс оставался непреклонен и при этом считал, что действует весьма умеренно. Ведь индейцы были постоянным источником неприятностей в форте, однако он не питал к ним ненависти. Три раза в день он посылал в барак Роуленда, чтобы тот поговорил с заключенными и доказал им ошибочность их поведения. В первый день у индейцев еще было чем топить печку, но на второй Уэсселс приказал больше не давать топлива. Он не признавал полумер.