Изменить стиль страницы

Ида клюет носом у стола за своим вязаньем. Свечка, вставленная в высокую жестяную банку от леденцов (для детской хорош и такой подсвечник) горит узким пламенем, которое временами мучительно трясется, и копоть идет к потолку; в углу ненужные игрушки и детские книги, на которые Костя уже два года тому назад смотрел с презрением. Делать нечего, совсем нечего… И еще две мысли мучают: московский пансион после Пасхи (это было решено) и… вечная злая забота: как отомстить?

Пансион Косте представлялся тюрьмой. Ну, да он себя покажет. Пусть выключают. И все-таки… положим, тюрьма, а здесь-то? Ведь какая скука!

Вдруг Костя вспомнил, что в маленькой гостиной, высоко на этажерке, он заметил днем какую-то новую книжку. Кажется, маме ее принесли вчера. И если мама не читает, – а она не читает, у нее гости, – так эту книжку можно взять.

Костя немедленно слез со стола, на который взобрался, чтобы показать презрение Иде и мешать ей работать, и отправился в путь.

Детская была самая дальняя комната в квартире и выходила на двор, а парадные комнаты – все на улицу. Маленькая гостиная была недалеко от кабинета, и, чтобы попасть в нее, приходилось пройти через весь ряд парадных комнат.

Костя храбро вступил в столовую, хотя он боялся немного темноты, а в столовой не было огня; миновал большую гостиную, залу; увидел на другом конце залы светлое пятно – освещенную дверь маленькой гостиной – и мирными шагами, не спеша (этим он доказывал себе, что не боится), направился туда.

У мамы были какие-то офицеры. Костя это знал; но теперь они, эти офицеры, когда нет больших вечеров, ужинов, стали претихие: не кричат, на рояле не играют. Кажется, Костя, слышал голос Далай-Лобачевского. Самый противный, самый ненавистный из всех офицеров. Косте иногда хотелось броситься на него, когда он сидит, вцепиться в его щеки, чтобы видеть его зубы близко-близко, одни зубы, и кричать, кричать пронзительно, без конца кричать, изо всех сил…

Что случилось бы дальше, Костя не знал, но дальше уж все равно, что…

В маленькой гостиной горела большая лампа с темно-красным абажуром и было так тихо, что Косте показалось, будто там никого нет.

Но скоро он различил направо, на покатой кушетке, маму, которая полулежала; на коленях, на ковре, стоял Далай-Лобачевский (Костя сразу узнал его спину) и обнимал маму за талию. Мама обеими руками держала голову Далай-Лобачевского и крепко и редко целовала его, медленно отрывая губы и отстраняясь немного каждый раз, точно желая взглянуть ему в глаза.

Костя остановился в дверях и смотрел весьма равнодушно и спокойно, без всяких неожиданных мыслей. Его бы могло удивить, если бы мама прыгала с Далай-Лобачевским через веревочку или если б Далай-Лобачевский нарядился в женское платье. Но как люди целуются, и маленькие с большими, и большие между собою, он видел много раз и ничего в этом зрелище не находил ни интересного, ни замечательного.

Он мирно отправился к стулу с высокою спинкой, чтобы принести его к этажерке. Книга лежала на самом верху, и он мог достать ее только со стула.

Далай-Лобачевский вскочил так быстро, что сдвинул ковер и лампа на столе дрогнула. Мама не шевельнулась и смотрела на Костю широкими от ужаса глазами. Через несколько секунд и она быстро встала и сделала несколько шагов по ковру.

– Ты здесь? – сказала она тихим, точно чужим голосом. – Да как же ты смеешь, как ты…

Но, видя, что лицо Кости из равнодушного делалось все более и более удивленным, она остановилась и вдруг прибавила, вся изменившись, улыбаясь и сделавшись хорошенькою и ласковою:

– Ты к нам посидеть пришел, мальчик? Соскучился по маме? Ну, садись, садись…

– Да нет, – сказал Костя. – Я за книгой пришел. Я видел тут на этажерке…

Но он не взбирался на стул, хотя и приставил уже его к этажерке, а глядел на маму и не мог сам понять своих мыслей. Как будто и нет ничего, а как будто и странно. Что это она какая вдруг?

Косте приходилось все больше удивляться. Мама не пустила его в детскую, несколько раз поцеловала, усадила рядом с собой на кушетку. Далай-Лобачевский тоже был очень внимателен к Косте.

Потом они все вместе пили чай, ели обсахаренные каштаны и много смеялись. Костя тоже смеялся и ел каштаны, но внутри ему было нехорошо, точно он чего-то не понимал и знал, что все понимает.

Мама говорила о Косте при нем же Далай-Лобачевскому. Между прочим, она сказала:

– Он у меня удивительно смышленый мальчик. И, знаете, скрытный ребенок. Ни с кем не дружен, никогда не болтает. За это я хвалю.

V

Костя ушел спать сам не свой. В постели он даже принялся плакать. Он не чувствовал ни малейшей благодарности к маме за ее ласковость; он боялся этой ласковости. Он смутно надеялся, что это – так, что завтра опять мама будет прежняя. До обеда он даже избегал встретиться с ней. Но за обедом она опять поцеловала его, говорила по-детски, нарочно, применяясь к Костиным, будто бы, понятиям:

– Мальчик хочет еще супу? Нет? Нехорошо, следует кушать суп. Будешь толстый и с розовыми щеками Ида, вы ходили сегодня гулять? Надо каждый день…

У Кости сердце ныло от ненависти и непонятной злобы. После обеда он ушел в детскую, лег на кровать и сказал Иде, что у него голова болит и он хочет заснуть.

Но вечером мама пришла и в детскую. Она принесла большой апельсин, а уходя, потрепала Костю по щеке и шепнула тихонько:

– Ты, я вижу, совсем славный мальчик, не болтун и не сплетник. Смотри же, никогда не болтай.

Костя сел на постели и все шире и шире открывал глаза. На подушке лежал апельсин. Апельсин и последние мамины слова что-то разъяснили ему. Он чувствовал, что начинает понимать, что он уже на дороге, он уже близко, сейчас, сейчас… В голове у него беспорядочно завертелись слова и сцены из прочитанных романов, слова, на которые он прежде обращал наименьшее внимание. Муж… жена… изменила… в объятиях… О, наконец-то он понял!.. Костя все, все понял!

И как он раньше не догадывался? Он подпрыгнул на постели и щелкнул языком. Все так просто: мама целовала Далай-Лобачевского, а папа ей это запрещает, потому что жена, которая целуется не с мужем, а с другим, изменяет мужу. И папа должен очень рассердиться, если узнает про это. Костя видел, как они целовались, и мама боится, что он скажет папе, а папа так рассердится, что, пожалуй, перестанет давать деньги. И у мамы не будет ни новых платьев, ни колец, и она уж не даст ни одного вечера и не будет танцевать с офицерами. Поэтому она и старается Костю «умаслить» и все-то лжет, все лжет… У Кости даже дух захватило от радости, что он так верно все понял. И мама его боится! Его, Костю, боится! Пусть-ка теперь посмеет сказать: «Высеку!..» Она сказала: «Высеку!..» При всех сказала. И все смеялись. А теперь как вьется. Апельсин принесла.

Костя с удовольствием посмотрел на апельсин. Ему казалось, что это апельсин, такой толстый и желтый, помог ему догадаться.

«Нет, пусть посмеет она теперь… Знает, что я сейчас же к папе, и все расскажу. Только что же? К папе очень страшно. Папа и слушать не станет. А то и не поверит просто. Да как это пойти к папе и сказать: а я вот что знаю… Нехорошо… Нельзя… Даже невозможно».

Брови Кости сдвинулись, и лицо опять приняло озабоченное выражение.

Он стал думать.

VI

Наступила и прошла Страстная неделя – в четверг приехал папа из соседнего города, и приехал довольный. Какое-то дело там решили совсем, как он предполагал. К празднику папа получил много лишних денег, и это тоже давало ему приятное расположение духа.

На второй день решили устроить обед, созвать весь город и даже выписать вина из Москвы. По этому случаю в воскресенье визитеров не принимали, а всех, кто приезжал, записывали внизу и просили на следующий день на обед.

Стол поставили в большой зале и накрыли не белою скатертью, а беловато-золотистою. Эта скатерть лежала всегда в сундуке с зеленым перламутром на крышке. Когда сундук отпирали, то старинный ключ пел с переливами, как далекий колокол. Скатерть тоже была старинная. По веснам ее проветривали и расстилали на полу в буфетной, на нескольких простынях, и буфетная оказывалась мала для всей скатерти.