Изменить стиль страницы

– Так, значить, он уедет? Он так сердится?

– Я предполагаю, он не сердится. Он только не может продолжать… И не он уедет, потому что он не виноват, а совершенно прав, а мамаше он уезжать велел.

– Куда уезжать? На сколько времени? А денег он ей даст?

– Я думаю, мамаша уедет к своей мамаше, в большой город, а так как она не вернется, а состояния она своего не имеет, и к тому же это очень большой позор, то я и говорила вам, что по вашему злонравию папаша из дому мамашу выгонил.

И, объяснив дело, обстоятельная Ида сложила губы сердечком, с достоинством.

Костя немного пришел в себя от изумления и стал размышлять.

– А когда мама уезжает? – спросил он, помолчав.

– Сегодня. Через полчаса вас проститься привести велела.

Костя опять задумался и думал долго. Потом произнес, не обращаясь к Иде:

– А мне все равно. Ведь меня все равно в пансион свезут в тот четверг. Так что мне?

Ида взяла его за руку и повела к маме. Она отворила ему дверь будуара, а сама не вошла из скромности.

В будуаре стояли два сундука и сак. На низком кресле у окна сидела мама, так тихо и такая худенькая, что Костя ее сначала и не заметил. Но она повернулась и подозвала его поближе.

Она была в черном платье; дорожная сумка уже висела через плечо.

Косте показалось, что когда прежде мама носила черное платье, она выглядывала из него такая веселенькая и розовая, а теперь ее лицо было некрасивое, глаза мигали часто-часто, и вся она постарела и затуманилась.

«Все равно меня в пансион, – подумал настойчиво Костя. – Так чего же?»

– Костя, я уезжаю, – сказала мама, без сердца и без ласковости. – Может быть, мы долго не увидимся. Ты поедешь в Москву. Учись хорошенько. Не огорчай папу. Теперь прощай.

Она поцеловала его и сделала знак, что он может уйти.

Костя повернулся машинально, как вдруг мама неожиданно схватила его за руку и близко наклонилась к нему своим лицом, и смотрела ему в глаза.

– Костя, – шептала она, – что ж это? Так нельзя. Скажи мне что-нибудь, одно слово скажи… Вот – я одна, и ты даже не скажешь…

Она сама не знала, чего она хотела, и твердила ему, путаясь и спеша, не те слова, не то, что думала. Ей хотелось сказать, чтоб он не оставлял ее, хотелось сказать: «Поедем со мной», и так странно ей было, не говорились слова. Костя нахмурился, дышал тяжело, изо всех сил старался вспомнить, что ведь все равно, его в пансион… и не мог вспомнить. К нему что-то подходило – ближе, ближе, и он уже ничего не мог сделать, он закричал и заплакал, и весь съежился и присел к маминой юбке. Мама точно испугалась, хотела приподнять Костино лицо. Но мама была не прежняя, большая мама, а такая же маленькая и беспомощная, как сам Костя, ему равная и милая, и такая же бедная, потому что ее тоже куда-то отправляли, все равно как в пансион, а он, Костя, ее обидел, лгал ей, не жалел ее, и как обидел, и как ее обидел!

Костя плакал «до дна». Ему казалось, что вся его душа тут кончается, что дальше – некуда горевать и жалеть. Он плакал с отчаянием и страстью, хватаясь за мамино платье и руки, захлебываясь слезами и умоляя ее о чем-то. Он не знал, о чем.

А в конце горя была незнакомая радость. Костя чувствовал ее как раз в те минуты, когда ему казалось, что горю некуда идти дальше, – такое оно сильное. Чем больше успокаивался Костя, чем крепче он держал мамину руку, тем сильнее была и радость. Мама молча гладила его по волосам, неумело поправляла воротник и, посадив большого мальчика на колени, прижала его к себе.

Костя глядел в мамино радостное, необычное лицо и улыбался, мигая длинными, мокрыми ресницами.

Тетя Лиза*

(Отрывок из семейной хроники)
I

Двери на балкон были открыты, на улице светило яркое осеннее солнце и казалось весело и тепло. По моим расчетам, прошел уже час и три четверти, а между тем господин Тома и не думал уходить. Неужели он еще будет спрашивать географию?

Но сейчас же я решила, что он не осмелится: я ему так ясно намекнула в начале урока, что не успела выучить эти глупые африканские острова.

Зала, где я обыкновенно занималась, была большая и пустынная. Все двери кругом запирали, чтобы не мешать мне. Случалось, что только одна дверь в папин кабинет была чуточку приотворена, и тогда я отвечала хорошо и быстро и никогда не развлекалась посторонними предметами.

Но папа ушел в суд. Я слышала, как за ним заперли двери.

Я рассеянно смотрела на пыльную, немощеную улицу нашего городка, на серые деревянные тумбы, на стаи воробьев, потом перевела глаза на мой стол с черной клеенкой и целой грудой книг… Вон хрестоматия Полевого в синем переплете с черными кружочками, вон худенький немецкий Маак… Ich bin ein armes, armes Kind…[14] – вспомнилась мне оттуда ненавистная басня… А вон, наконец, мой самый злейший враг – арифметический задачник, залитый слезами и красными чернилами… География – что, пустяки, но зато уж эти задачи…

Господин Тома не смел прервать молчания. Он сидел съежившись и опустив глаза и беспрестанно поправлял свои манишки. Такая привычка явилась у него, вероятно, потому, что он был немного калека. Он и ходил, прихрамывая, и я сразу заметила, что у него кисти рук точно немного вывихнутые, неправильные. Я всегда думала, что и робкий-то, и приниженный он оттого, что начинает и стыдиться своего убожества.

Как сейчас вижу его загорелое худое лицо с мелкими морщинками, русую бороду и голубые добрые, темного слезящиеся глаза. Иногда он отмечал мне страницы в книжке, и я смотрела на его жалкие грубые пальцы, пожелтевшие от табаку…

– Господин Тома, я сегодня сколько ошибок в диктанте сделала? – спросила я наконец немного высокомерным тоном.

Тома замигал и быстро ответил:

– Ни одной-с в трех страницах, исключая знака препинания, то есть одной запятой, которая, как вы сами согласились…

– Ну да, ну да, знаю! Когда одно подлежащее, то перед «и» запятой не ставится, – сказала я скороговоркой и умолкла.

Тома тоже ничего не сказал.

– А что, Иннокентий Петрович, продолжала я, – видели вы когда-нибудь другую девочку моих лет, которая так же правильно пишет?

– Никогда не видел, никогда! – с жаром сказал Тома. – Это первый пример на моих глазах…

Я знала, что Тома именно так ответит, а не иначе – и мне стало невесело. Я вообще училась недурно и понимала все скоро, если не считать арифметики, но никогда меня не радовали похвалы Тома, хотя я иной раз и сама их вызывала. Как будто я сама себя хвалила, а не другой.

Чтобы он не смотрел мне в глаза с ожиданием, я спросила его – как делается хлопок, а пока Тома объяснял, я стала думать о своих собственных делах.

Я прекрасно знала, что мой папа – почти главный в нашем городе, что мы богаты, и даже гордилась этим. Я знала тоже, что Тома беден и служит под начальством папы, занимает какое-то самое маленькое место, что папа сделал ему большую честь, пригласив учить меня, и Тома должен очень радоваться и всячески угождать нам.

Но иногда это было скучно. Он не сердится, не спрашивает уроков, хвалит мои способности… и все-таки скучно. Не знаешь никогда наверное – в самом ли деле хорошо сделал или это только из-за папы? Иной раз нарочно делаешь гадко, пусть-ка скажет, скажет ли? Какой там! И все из-за папы. Экая тоска!

Но скоро мои мысли улетели далеко от уроков, от господина Тома и даже от моих способностей. Дело в том, что последнее время у нас в доме появилась какая-то тайна. Все шепчутся, бабушка вздыхает и крестится, мама – серьезная, Катя, папина сестра, не поет своих романсов и даже, кажется, ее белокурые локоны не так вьются, а Егорка вечно бегает с телеграммами. Один раз и курьера папиного посылали. Все у нас в доме какое-то странное, один только папа все тот же, как всегда.

вернуться

14

Я бедный, бедный ребенок… (нем.)