– Да, пожалуй, придется. Раньше Пасхи, то есть начала апреля, вряд ли выберемся из Петербурга. А не сидеть же сложа руки. Нам и свет небесный нужен.
К завтраку никто не пришел. Рядом, за стеной, пробило два, потом три часа.
– Однако твоя сестрица не очень спешит увидать нас, – сказал Новиков. – И долго ли нам дожидаться ее в этом подземелье? Пройтись хоть по улице.
– Как ты дурно сказал, Алеша! Не люблю твоего тона. Просто не получила телеграммы. Подождем до четырех, а потом отправимся к ней. Я потому не хотел идти к ней с самого начала, что она живет не одна, с этой Верой Васильевной, Вера же Васильевна больная… До четырех подождем, Алеша…
Как раз в эту минуту дверь отворилась и в комнату вошла, почти вбежала, молодая женщина в черном.
– Не надо ждать до четырех, Федя, потому что я уже пришла. Заждались? Сердились?
Она весело закинула руки, обняла и поцеловала брата.
– Здравствуйте, Алексей Иванович.
Новиков подошел к ней, и, казалось, оба они одно мгновенье были в нерешимости, не поцеловаться ли им. Но тотчас же она протянула ему руку, без перчатки, которую он и поцеловал.
– Ну, рада вам, мои милые, – говорила Люся, снимая шляпу и усаживаясь. – Батюшки, как Федя потолстел! Алеша все такой же, – прибавила она с ласковой обмолвкой.
– Какие ты нам, однако, палаты приготовила…
– А что? Недоволен? Не все ли равно! То-то я вижу, вы переменили. Давайте чаю спросим, потолкуем. Давно не видались. Отвыкли, я думаю, друг от друга.
Она говорила много в эту первую минуту свиданья, но видно было, что она вообще не говорлива и сдержанна.
– Дай посмотреть на себя, – сказал Беляев, подходя к ней. – Ничего. Ничего. Похудела немножко. И прическа другая, глаже. Еще больше на Алешу стала походить.
Люся усмехнулась. Она была красива, гораздо красивее Алеши, хотя, действительно, в их лицах было что-то общее. Всякий скорее принял бы ее за сестру Новикова, чем Беляева. Узкое, смуглое лицо, все черты– узкие и прямые; маленький рот; только глаза у нее были другие, светло-серые и прозрачные. Темные волнистые волосы, не очень густые, ложились ровно вдоль худеньких щек.
Принесли большой мутный самовар и стаканы.
– Я буду хозяйничать, вы – гостья, – сказал Новиков и ловко стал распоряжаться с чаем, от которого, впрочем, отвык за границей.
Федор Анатольевич сел рядом с сестрой и не спускал с нее пристального и доброго взгляда.
– Как же ты живешь, Люся? – спросил он серьезно. – Отчего не пришла утром?
– Я занята была до трех.
– Занята? Ты много работаешь? Хорошая у тебя мастерская?
– У меня нет мастерской.
– Как нет? Ты лепишь у себя?
– Ах, да нет! – сказала Люся устало, поднялась и прошлась по комнате. Лицо у нее сделалось неприятное, застывшее. Потом она повернулась и произнесла с некоторым усилием веселости:
– Узнаю тебя! С первой минуты – допросы! Что, как, где… Впрочем, если бы не ты, допрос начал бы Алексей Иванович. Он уж совсем деловитый мечтатель. А на меня ваша деловитость дурно действует. Мне отрадно было идти к вам, хотелось поговорить о чем-то совсем ином, не о вас и не о себе, о далеком, о бесполезном… А вы…
– Люся, Бог с тобой! Не ты ли упрекала нас в том, что мы жизни не любим? И говоришь так, точно ты в театр шла, посмотреть на нас. Точно ты не наша, не мы же…
– Ну, все равно. Прости, – сказала Люся. – Ты знаешь, мне всегда было скучно говорить о себе. Но теперь, конечно, надо. Я ни о чем не писала. Простите, Алексей Иванович, дорогой, – и вам не писала. Словом – вот что: я бросила скульптуру.
– Ты? Нет, Люся, это вздор. Я не верю.
– Не верь, пожалуй. Однако это так.
– Можно узнать, почему? – спросил Новиков.
– Алексей Иванович, прошу вас, без иронии. Я ее не выношу. Я оставила искусство потому, что… во-первых… я бездарна…
– Давно вас стал занимать этот вопрос? – сказал опять Новиков.
Но Люся продолжала, не слушая:
– Я бездарна, – по всем вероятиям; я жила странно, жила «мимо» жизни, – понимаете? Углубленная в себя, только с собой да с вами, не видя, как живут и страдают рядом другие; а их так много! И страдают они просто, и помогать им нужно просто, сейчас, сию минуту, чем можешь, реально… Нужны ли им мои, может быть еще бездарные, статуи? А кое-что другое от меня им нужно. И лучше понять это вовремя, лучше пойти в чернорабочие, делать, что можешь, чем упиваться мечтами и любоваться своими произведениями… искусства. Я женщина – и я не глупа. Мне нужен был внутренний толчок, чтобы понять, где мое место. И я поняла, что мое место – черная, упорная, простая работа в жизни, а не заоблачные мечтанья в искусстве.
Она перевела дух. Федор Анатольевич глядел на нее в изумлении. Новиков встал.
– Это, конечно, приговор и нам, Елена Анатольевна, – сказал он. – То есть, вы думаете, что это и наш приговор.
– Постой, постой, Алеша, – вмешался Беляев. – Мы отвыкли друг от друга, мы не понимаем, мало знаем… Люся, девочка моя дорогая, ведь мы любим тебя, расскажи нам попросту, что случилось, что ты делаешь, как живешь. Мы рады понять тебя. Разве не веришь, что я люблю тебя, сестренка? Вся ты мне мила, ручки твои узкие люблю, и ресницы, и черный завиток около уха… Ты сердишься?
Люся побледнела и улыбнулась. Помолчав, она проговорила виновато:
– Да, конечно, мы отвыкли друг от друга. Я вас понимаю, но захотите ли вы меня понять? А рассказывать почти нечего…
Она рассказала, немногословно и почти сухо, что живет там же, с матерью покойного мужа, с его сестрой и братом, Антоном Семеновичем Меньшиным. Антон Семенович, филолог, не остался при университете, а открыл не так давно школу, из которой думает впоследствии сделать образцовое учебное заведение, новое и живое. Тут же основан журнал для юношества, который ведется тоже Антоном Семеновичем.
– Журнал наш – очень интересное дело, широко поставленное. Для юношества, но, в сущности, он имеет общеобразовательный характер. Разве все наше общество не юно?
– Ты говоришь – «наш» журнал, Люся, – перебил ее Беляев. – Ты тоже там участвуешь?
– Приходится работать. Что могу. Иногда пишу заметки, роюсь в книгах. И Тоня пишет мало, он только ведет дело. В школе же я преподаю рисование. У меня только что был урок… Оттого я опоздала к вам немного.
Беляев глядел на Люсю и растерянно молчал. Наконец произнес неловко:
– Так ты много работаешь, моя девочка? Вот и похудела. Ну хорошо, хорошо…
Люся нетерпеливо усмехнулась.
– Ах, Боже мой, как это скучно! Федя, сделай милость, не смотри на меня такими глазами! Почему самые простые вещи тебе кажутся ужасными? Алексей Иванович в молчаливом негодовании… Знаете, тут есть какая-то изломанность. Вы негодуете – на что? Смешно сказать! Или не хорошо делать дело, которое нужно всем, важно, полезно и которое интересует?
– Нет, не то, – тихо произнес Новиков. – Мне только странно… Вы – и точно не вы.
– Плохо знали меня, вот и все! – и Люся поднялась, рассмеявшись. – До свиданья, мне пора. Приходите вечером оба ко мне. Я сегодня свободнее.
– Люся, постой, – сказал Беляев. – Постой, скажи: ну, а то дело, наше, о котором мы вместе, втроем, думали, – оно разве не «всем нужное»? И не самое первое, не прежде всех дел, не самое всем нужное? Помнишь, мы…
– Ах, помню, помню! Ради Бога, Федя! Потом поговорим! И постараемся понять друг друга. Потом, пожалуйста!
У нее сжались губы, лицо побледнело. Беляев замолк. Когда друзья остались одни, Федор Анатольевич робко посмотрел на Алексея.
– Что это? – произнес он. – Мне все кажется, что я с ума сошел. Право, мы с тобой сумасшедшие. Я в нее – вижу теперь – больше, чем в себя и тебя, верил. И верю. Как же так?
– Не знаю, что тебе сказать, друг, – отозвался Новиков. – Подожди. Узнаем. Посмотрим.
Беляев и Новиков нашли себе квартиру на тихой Кирочной улице, три громадные, пустоватые комнаты с длинными окнами, в первом этаже. Всякими практическими делами заведовал Алексей Иванович. Хотя и у него нередко выходила путаница, но так уж повелось, что и квартиры нанимал, и деньгами общими распоряжался именно Алексей Иванович.