Изменить стиль страницы

Евлампия Ниловна не нашлась ответить. Леонтий Ильич и Серафима сидели, опустив глаза.

– Вот как я положил насчет дочерей моих, – медленно начал Родион Яковлевич. – Извините, гости дорогие, коль поскучаете, – вставил он вдруг ласково, – уж к слову пришлось. Да. Состояние у меня, слава Богу, есть, не великое и не малое, и все оно, по смерти моей, отказано мною дочери Елизавете. Опекуны тоже назначены надежные – по болезни по ее. Дочери же Серафиме, пока она живет с сестрою, как жила, в брак не вступая, назначено содержание, сколько для жизни требуется. Она у меня к лишнему не приучена, да лишнего и не надо, и так в довольстве будет при сестре. Оговорено же у меня: если Серафима в брак после моей смерти захочет вступить или сестру на чужое попечение отдать, в лечебницу там, что ли, обязанностями своими тяготясь – то пансиона она своего лишается.

Родион Яковлевич приостановился. Опять только самовар шумел и то тише, потому что гас. Евлампия Ниловна, задыхаясь, спросила:

– А в случае, если Елизавета раньше сестры умрет? Все же Серафиме все после нее достанется.

– К людям веры не имею, – строго сказал Родион Яковлевич. – Злы люди, нет в них любви, а тем паче к убогому, который защитить себя как – не знает. О Лизавете, кроме отца родного, никто не позаботится. А умрет отец, останется она беззащитная, с состоянием – соблазн людям. Серафима не зла, да проста; коли будет после сестры наследницей – обойдут ее люди, наговорят, что вот, мол, одна помеха делу – сестра убогая, бельмо на глазу… Житье ли тогда Лизавете? Нет, тут разумение справедливости надо. И так у меня оговорено, что буде Лизавета и умрет – сестра ей не наследница. Содержание свое малое сохранит до конца дней, в монастырь захочет – единовременный вклад сделает – много ли надо? А Лизино состояние пусть тогда на вечный помин наших душ в Сергиевский приход пойдет.

Евлампия Ниловна хотела что-то сказать и не могла, только глядела широко раскрытыми глазами на старика.

– Что ж… что ж это? – вымолвила она наконец. – Да это законов таких нет… Это… за что ж вы так дочь-то свою родную обидели?

– По закону моя воля наградить дочерей, как хочу, – твердо сказал Родион Яковлевич. – А обиды тут нет. Я разумом до правды дошел. Серафима – плоть от плоти моей, я ей отец и наставник, я ее на истинном пути должен хранить. Я Господу за нее отвечаю. Путь ее ясен – как потрудиться в жизни. И до тридцати лет она с покорностью волю Божью совершала и без соблазнов пустых прожила. Будет соблазн – отец должен охранить ее по своему разумению.

Серафима ничего не поняла. Она и слушала как сквозь сон. Она только знала, что пришло какое-то неотвратимое несчастье, всему конец и ей конец.

Евлампия Ниловна притихла и спросила уже несмело:

– Значит, ваша такая воля, чтоб Серафиме замуж не идти?

– Ежели бы она теперь вздумала и на долг свой восстала, я силком держать не стану. Да случая такого не вижу, потому что тогда ей ничего от меня не будет, а кому ныне жена-нахлебница не тяжела?

– А если бы, – продолжала Евлампия Ниловна, вдруг осмелев, – скажем, Лизавета еще при вашей жизни умерла? Все в Божьей воле… Ужели и тогда Серафиму обидели бы?

Леонтий Ильич встал и отошел к печке, не слушая. Родион Яковлевич прикрыл глаза рукой, помолчал и сказал тихо:

– Что говорить? Его, Его воля. Захочет – иной труд укажет Серафиме. Нет ей от меня обиды и не будет. Оставит мне Господь одну Серафиму – увижу указание от Него, не возропщу. Все ее тогда, не для кого хранить. Я только волю Господа исполняю по моему слабому разумению.

Наступило новое, долгое молчание. Самовар совсем потух. Леонтий Ильич так и не сказал ни слова.

– Что ж, гости дорогие, чайку? – вдруг ласково и громко произнес Родион Яковлевич. – Угощай, Серафима. Извините, заговорил я тут вас семейными делами. Оно бы и не следовало, да к слову пришлось. Простите старика.

Серафима поднялась.

– Кушайте, пожалуйста, – сказала она едва слышным, ровным, точно не своим голосом.

– Нет, нет, нам пора. И то засиделись. И пора-то прошла. Собирайся, Леонтий. Спасибо на угощении, Родион Яковлевич. Некогда нам. Разговор разговором, а дело делом. Нас извините, Христа ради. Не можем.

– Ну, как угодно. Жаль очень. В другой раз когда-нибудь милости просим. Проводи, Серафима, в сенях темно, кадка там стоит. Прощайте, благодарим покорно.

Серафима, как была, в платье, с открытой головой, вышла за Луниными в сени и на двор.

Евлампия Ниловна обернулась к ней, лицо у нее было все красное, точно из бани, сердитое и взволнованное.

– Ну, прощай, прощай, Фимушка. Иди. Покорно благодарим папеньку твоего на угощении, на добром слове. Вот она, жестокосердность-то родительская! Старая-то вера где сказывается. Такие родители ответят Богу, ответят! Эх ты, моя бесталанная, страдалица, за чужие грехи ответчица! И жалко тебя, да помочь нечем. Коль не образумит Господь отца, – пропала твоя доля, Фимочка!

Она утерла навернувшиеся злобно-жалобные слезы и поцеловала Серафиму.

– Пойдем, Леонтий.

– Я… завтра… – начала Серафима.

Евлампия Ниловна ушла вперед, но Леонтий Ильич услыхал тихие слова Серафимы, понял, что она хочет сказать: «Я завтра приду», взял ее за руку и молвил:

– Приходите, Серафима Родионовна, потолкуем. Может, что и придумаем. И простите вы меня, несчастного, Христа ради.

Серафима вернулась в горницу и хотела пройти мимо отца, который сидел теперь за книгой. Он остановил ее.

– Смотри ты, тихоня! В голову себе не забирай. Не видишь, что ли, как люди к чужим деньгам подбираются. Оно сладко. Девка до седых волос дожила, а уши развешивает. Разум-то собери, да о долге о своем думай.

Серафима не ответила, только взглянула исподлобья тем же недобрым взором, какой бывал и у отца.

– Чего глядишь? Эй, смири себя! О труде своем тебе думать, Богу молиться, грехи замаливать…

– Чужие грехи… – вдруг сквозь зубы произнесла Серафима.

Отец поднялся со стула и крикнул с изумлением:

– Что? Что ты сказала?..

Но Серафима уже скользнула вон, в другую комнату, и тихонько притворила за собою дверь.

VII

На другой день Серафима ходила к Луниным в аптеку. У Лизы с утра начались припадки, к вечеру она утихла, но Серафима все равно бы пошла и даже отца не подумала спроситься. Его, впрочем, и дома не было.

Леонтий Ильич встретил Серафиму по дороге, видно, поджидал ее, и сразу стал говорить те самые слова, которых Серафима от него и ждала: горько жаловался на судьбу, на то, что их разлучают, что не дается счастье.

– Нет мне ни покоя, ни радости без вас, Серафима Родионовна. А только посудите сами: как мы против родителей пойдем? Все равно не будет счастья. И осуждать вашего родителя не хочу, хоть и кажется мне, что неправильные у него мысли. Пойти наперекор – что ж, я вас люблю, мне тяжко смириться, я бы рад смиряться, – да как жить? Сами знаете, бедность у нас, отец больной, сестры-девочки мной держатся, а ведь я уж тогда должен их оставить помощью… Вот какое дело.

Серафима и не думала, что можно пойти наперекор. Про себя ничего не думала, а про него знала, что ему нельзя. Она и сама не понимала, на что надеялась, когда шла к Луниным и зачем хотела видеть Леонтия Ильича. Когда он стал говорить ей, что единственное средство – это, чтоб она попробовала упросить отца, – она молчала, но и тут ей не было надежды, она знала, что отец не переменит решения, до которого однажды «дошел разумом».

– Нам ведь не богатство какое-нибудь нужно, нам так, немного, чтоб есть что было, чтоб у моих-то не отнимать, – говорил Леонтий Ильич. – Попросите, Серафима Родионовна, может, он и смягчится. У отца да не выпросить! Ведь не каменное же у него сердце. Попросите, а? Уж я буду в надежде.

Доброе лицо Леонтия Ильича, такое сначала грустное, теперь опять улыбалось; он так рад был верить, что все еще может устроиться, тихо, мирно. Безобидная душа его отвращалась от возможности страдания, как от чего-то странного, неестественного.