– Посиди со мной, – сказал вдруг Владя неожиданно и даже потянул ее вниз за юбку.
Что это он фамильярничает? Это еще что? Она еще вообразит гадость какую-нибудь. Или удивится.
Но Маврушка нисколько не удивилась, а тотчас же хлопнулась на траву рядом с Владей.
На лице у нее заиграли и задрожали тени солнечные, и лицо сделалось не такое смешное, но зато красивее. Круглая щека, крепкая и розовая, с золотистым пушным налетом, совсем почти касалась Владиного плеча.
– А вот я в нашем городу у доктора в няньках цельную зиму жила, – сказала Маврушка. – Так там тоже ихний гимназист приезжал. Хорошенький тоже, вот как вы. А только и хитрый же! Уж один, бывало, не сидит, нет!..
Владя густо покраснел и сказал строгим голосом, чтоб переменить разговор:
– А ты замуж идешь, Мавруша?
– Замуж. Небось, пойдешь, коли эдакий сватается. Мельница у него своя. Да черт его, старика краснорожего! Разве я его люблю, что ли? Тут-то мне и покрасоваться, напоследях. Старик что? Вонючий и вонючий. А вы вон барин, какой молоденький, да словно дитенок прячетесь, один да один по лесу, небось – скучно… Поиграть уж нельзя с вами…
Говоря, как-то незаметно, и цепко, и грубовато обхватила его, а потом вдруг взяла да и поцеловала в щеку, около уха.
Владя оцепенел. Куда же это повернулось? Что он чувствует? И что ему делать? Вместе – от робости, от вежливости и от полулюбопытства и полунеги, невольной, лесной, горячей и беспокойной – он совершенно оцепенел.
А Мавруша шептала ему прямо в ухо:
– Ой, барин, да и какой же вы молоденький! Я сразу, как увидела вас, так вы мне и понравились. А мне теперь-то и покрасоваться. Ну, его, старика моего, чтоб ему на том свете…
И она поцеловала Владю на этот раз прямо в губы, и так крепко, что он не удержался, сидя, и упал навзничь на траву. Все перед ним завертелось, глаза закрыл на минуту, – зеленые разводы заплясали перед глазами, а Маврушка опять его поцеловала, и он ее, кажется, тоже. Пахло от нее солнцем, человеком и мокрым бельем, и захотелось схватить ее и, не то сначала задушить и потом отшвырнуть, не то прямо отшвырнуть подальше.
Но не тронул, а поднялся, опять сел, с усилием взглянул на нее и с красными, как мак, ушами, пробормотал:
– Как тебе не стыдно?
А Маврушка опять зашептала, не выпуская его:
– Чего стыдно? Чего стыдно, глупенький? Ты лучше приходи сюда, к бане, вечером, как спать полягут. Что одному-то? Придешь, кудрявенький? А? Придешь?
– Приду, – сказал Владя неожиданно для себя, и не своим, а немного чужим голосом.
Маврушка радостно вскочила, подхватила кучку своего белья и на прощанье хлопнула Владю по плечу.
– Ну, так-то ладно!
Но вдруг присмирела сразу и опять наклонилась к нему, и тихонько сказала:
– Ты не подумай, я не какая-нибудь. Очень жалко мне тебя стало. Вижу, молоденький такой, хорошенький сам… А мне последние денечки…
Закраснелась, застыдилась, чуть не слезы на глазах.
– А то и не приходи. Не надо.
– Нет, я приду, – настойчиво повторил Владя.
Она еще постояла, ничего не говоря, и пошла прочь, шурша по траве босыми ногами.
Такая растерянность захватила Владю, что он и не помнит, что делал целый день.
Когда вечером Катерина самовар подала и что-то болтала (что – не вслушался) – Владя уже решил, что надо идти непременно. Пытался рассуждать трезво и просто.
«Ну, что ж, это пол. Это сама жизнь. Это природа. Нельзя же вечно отвертываться от жизни. Чтобы возвыситься над нею – надо ее знать. Иначе все книжная отвлеченность…»
А потом подумал:
«Наконец, я мужчина. У меня несомненно влечение к этой девушке, как и у нее ко мне. Это так просто. Вера бы непременно пошла. Вера проще и смелее меня. Вот в чем штука…»
И он туманно и несвязно продумал весь вечер о себе и о Вере. О Маврушке, о самой, совсем как-то не думалось.
Прилег на постель, одетый, не зажигая свечи, и забылся бесспокойно и прозрачно. Но сон успел присниться: опять гимназия с чего-то, митинг этот злосчастный, и Кременчугов речь говорит. И смотрит прямо на него, на Владю, – и вдруг смеется, смеется, смеется… точно Маврушка.
Фу, ты, наказанье! Вскочил, как очумелый… Сколько спал? Хорошо, если проспал! Не виноват ни в чем.
Ночь белоглазая. Сырая, насквозь душистая и теплая совсем. Коростель скрипит настойчиво, точно издевается: «Спит-спит-спит-спит!»
Часы открыл у балконной двери: только без десяти одиннадцать. Все-таки поздно, может быть?
Сердце стучит, даже надоело. И стыдно, что он так волнуется. Ведь просто.
Поплелся вниз по лестнице, в темноте. Вспомнил, что Катерина на ночь двери запирает. «Еще забудете. А час неровен».
Вспомнил – но удаль вдруг нашла. «В столовой из окошка выскочу».
И выскочил. Сирень переломал, но и того не испугался. «Э, все равно. А нет ее, тем лучше. Прогуляюсь – и конец».
Он даже тихонько насвистывать что-то стал, приближаясь к бане и не видя там никого. Но перестал, осекся, потому что тотчас же заметил Маврушку. И она его заметила, метнулась из мутного света в тень, за крылечко.
Зашел за крылечко. Маврушка была там, закутанная в теткин платок. Владя не знал, что же теперь, сказать ей что-нибудь? Или что? Но она без смеха, как днем, а как-то неприятно робко обняла его.
– Пришли, миленький барин. А я уж думала…
Потом они, обнявшись, сели на сырую траву, в уголок. Хоть тепло было, но сыро, банно.
А потом, через некоторое время, без дальнейших разговоров, случилось все, что могло с ними случиться.
– Пусти! Пусти меня! – плачущим шепотом говорил Владя.
Но Маврушка глупо не пускала его и твердила:
– Ох, да и какой же ты молоденький! Ну, совсем дитенок! Да постой… постой…
Наконец, высвободился понемногу, отполз на четвереньках, потом встал, с трудом. В белесоватой, насквозь прозрачной ночи, все было видно. И как он полз, и ее развалившийся платок, закомканная юбка, и широкое лицо Маврушкино с распущенными губами. И все-таки красивое, серьезное. Только Владя этого не видел, не глядел ей в лицо.
Ему вдруг такое страшное почудилось, что он и повторить себе не смел, а оно все-таки стояло, оно одно.
Маврушка медленно поднялась, оправилась и пошла к нему.
Вот подошла. Точно не видит, что он уходит.
– Прощай, теперь прощай, – сказал Владя торопливо.
– А завтра придешь, глупенький? Придешь? Я ждать буду. Я уж так тебя люблю, так люблю…
И наседает. Владя неловко, холодными руками слегка отстранил ее, упершись в грудь, и пошел к дому. Шагал торопливо, не оборачиваясь. С трудом, но не замечая, что трудно, влез в то же самое окно столовой и потащился по лестнице наверх. Недаром во сне Кременчугов смотрел на него и смеялся. Недаром.
Да какой черт Кременчугов! Что Кременчугов? Все дело в Вере… Вот оно, самое ужасное. Вера… Она, Вера, Вера, сестра… Какой, однако, вздор! Нет, спать, спать, это первое, а потом уж можно будет…
Владя сорвал с себя все и бросился в постель. Заплакал о себе, о своем недоумении, и, кажется, не о себе только, а точно обо всех и обо всем. О том, что все сплошь, до такой степени непонятно, а он так беспомощен… И заснул, тяжело, тупо и беспокойно.
А коростель кричал близко, у ручья: «Спит-спит-спит-спит…»
Еще первые дни была какая-то муть и надежда, в самой мути надежда, а потом, к концу недели, стало так худо, что Владя не выдержал и написал домой письмо, что заболел.
Ему и в самом деле казалось, что он заболевает или сходит с ума.
Сначала ходил днями по лесам, за пятнадцать верст ходил, по дождю, возвращался поздно, дрожа, пробирался к дому (как бы не встретить Маврушку), измученный ложился в постель – и все-таки почти не спал. А сны – точно галлюцинации.
Потом перестал вовсе выходить, сидел наверху, отупелый, разозленный, напуганный. Уехать – сил не было. Да и мельком это в голову приходило. Но Веру необходимо же видеть. И написал письмо.