Конечно, сам инспектор хотинский прогимназии не узнал бы в этом прекрасно одетом господине, с потемневшим, осунувшимся лицом и впалыми глазами – прежнего Шилаева. Уже полтора года он жил за границей. Лето он провел в Швейцарии, а на зиму опять приехал на берег Средиземного моря. За эти полтора года Шилаев ни разу не был в России. Жил он ни скучно, ни весело, как-то день за днем. Чудеса Европы не особенно поразили его. Он довольно равнодушно взбирался со своими двумя учениками на швейцарские высоты, ездил по Женевскому озеру. Здесь он жил так же вяло, нигде не бывая, кроме Променады и Монте-Карло.
Патроны его оказались людьми довольно порядочными. Вне класса он был совершенно свободен. Но диссертация не писалась. Он отвык работать, да и трудно было работать среди праздной толпы, под солнцем праздного города. Он не был болен, но цвет лица у него сделался нездоровым от непривычной жизни и от всегдашнего глухого раздражения, происходившего, – как он думал, – от расстроенных нервов.
Павел Павлович уже повернул на Avenue, откуда, через переулок налево, он намеревался пройти домой, как вдруг услыхал за собой голос, произносивший по-французски:
– Pavloucha! Pavloucha![7] Бог мой, да подождите одну минуту!
Шилаев обернулся. Его догоняла очень стройная дама в темно-лиловом платье с белым кружевом. Дама торопилась и путалась в шлейфе, который придерживала одной рукой.
– Как вы бежите, – говорила она, смеясь. – Едва можно вас поймать! А у меня к вам дело.
Она была очевидно француженка, не особенно красивая, но изящная и живая. Лицо ее, покрытое нежной и ровной бледностью, беспрестанно меняло свое выражение. Она смеялась, выказывая крупные белые зубы. Шилаев несколько раз назвал ее «madame la baronne»[8]. Он говорил по-французски с дурным выговором, неправильно, но, видимо, привыкнув за полтора года к этому языку и не стесняясь уже говорить. В его обращении с madame la baronne было что-то фамильярное. Она не обижалась.
– Слушайте же, Бог мой, M-r Pavloucha! Я в два часа еду в Монте-Карло. Будьте там непременно. О, сегодня счастливый день! Я чувствую, что выиграю. Затем обед в Cafe de Paris[9] – и вы отвезете меня домой. Ну, что, улыбается вам это?
– Раньше трех или половины четвертого я не могу ехать, – отозвался Шилаев. – Во всяком случае, к шести, ко времени обеда, я найду вас, – прибавил он, кланяясь.
Они обменялись еще несколькими словами, и веселая баронесса упорхнула в какой-то магазин. Шилаев познакомился с madame Irma Lenier[10] месяц тому назад. Она не особенно ему нравилось, но была жива, весела и оказывала ему видимое расположение.
Ирма Ленье не красилась или красилась так осторожно и умно, что это не бросалось в глаза; не надевала слишком эксцентричных туалетов; никто не называл ее кокоткой. Но она жила одна, причем даже неизвестно было, где находится господин барон и находится ли он где-нибудь. Общество, ее окружающее, было почти исключительно мужское и, как говорили, от своих знакомых и друзей она принимала, не стыдясь, услуги и одолжения всякого рода…
Шилаев освободился раньше чем ожидал, и попал в Монте-Карло с трехчасовым поездом. Не желая утруждать себя, он сел в подъемную машину – и через минуту очутился в цветущем саду Casino. Сад этот внешним своим видом очень смахивал на рай. Сквозь кружевные листья пальм, впрочем, невысоких, блестело море. На дорожки свисали мясистые кактусы, на которых часто можно было заметить вырезанные вензеля и буквы. В одном углу пахло невероятно сильно какими-то странными цветами. Гуляли здесь и парами, и в одиночку. На плетеной скамейке, под высокими розовыми олеандрами, сидела какая-то дама с грустным и даже под румянами бледным лицом. Да и вообще гуляли большею частью огорченные; счастливых можно было найти в казино, у длинных столов.
Шилаев прошелся по величественным залам игорного дома. Они были прохладны и наполнены мягким верхним светом. У столов рулетки толпились дамы и старики. Слышался жидкий, неприятный и непрерывный звук металлических денег. Бросали серебряные пятифранковики, попадались и тонкие, желтые двадцатифранковики. Ставили, брали – проигрывали. Говорили довольно беззаботно. Ничего интересного не происходило, не было никаких занимательных типов и роковых ставок. Не найдя Ирмы, Шилаев прошел в другую залу – «Trente et quarante»[11]. Тут царила тишина; вместо пятифранковиков, золотились луидоры; крупье важно и медленно кидал на стол карты, и тоже не происходило ничего интересного. Молоденькая англичаночка, с фиалками на шляпе и с гадким, тупо-жадным выражением лица, смотрела, не отрываясь, на руки крупье и на узенький столбик золота, поставленный ею. Она сидела близко-близко к столу, точно впиваясь в его зеленое сукно.
Ирмы и тут не было. Шилаеву стало скучно. Играть он сегодня не хотел. Он вернулся опять в сад и вошел в беседку как раз над обрывом у самых перил; спиною к нему стояла дама небольшого роста, а рядом с нею худой и стройный мужчина в пальто стального цвета. Он снял цилиндр и провел рукой по густым, волнистым, почти совершенно седым волосам. Дама была одета очень просто и очень изящно. Темно-синее платье сидело превосходно, облегая необыкновенно тонкую талию. Лиц их Шилаев не мог видеть. Но осанка, волосы и вся фигура пожилого господина показались ему чем-то очень знакомым. Он остановился, припоминая и догадываясь. До него долетели русские слова:
– Вас не ждать к вечеру? – спрашивала дама.
– Не знаю, душа моя, – проговорил пожилой господин, и даже голос его, неподвижный и металлический, напоминал что-то Шилаеву. – Смотря по обстоятельствам. Теперь, однако, прощай. Я тороплюсь.
Он приподнял цилиндр и, поклонившись даме, обернулся, чтобы идти. Шилаев увидал резкое, правильное лицо с неподвижными, точно неживыми чертами. Острые усы, совсем белые, позволяли видеть свежий рот. Глаза были бесцветны и ничего не выражали. Шилаев узнал его вдруг; воспоминание пришло с ослепительной ясностью и быстротой. Вместо английского пальто, которое сидело не совсем ловко, – как всегда сидит штатское платье на людях, привыкших к военной форме, – Шилаев вообразил генеральский мундир на высокой фигуре, и воспоминание сделалось еще ярче. Он сделал два шага вперед и произнес:
– Дядя Модест Иванович! Вы ли это?
Бледные глаза выразили холодное удивление. Впрочем, выражение это сейчас же исчезло. Губы Модеста Ивановича улыбнулись – приветливо, как он, вероятно, полагал.
– Здравствуй, племянничек, – сказал он ровным тоном. – Какими судьбами? Я бы тебя, пожалуй, и не узнал. Теперь, извини, у меня неотложное дело, спешу. Милости просим к нам. Там все расскажешь. Позволь познакомить тебя с моей женой. Антонина Сергеевна – мой племянник, Шилаев. До свиданья пока. Жду к себе.
Всю эту речь он произнес спокойно и неизменно ровно, не давая себя перебить. Затем пожал руку Шилаеву и удалился.
Впрочем, Шилаев совершенно не заботился о дяде. Он пристально вглядывался в стоявшую перед ним Антонину Сергеевну, стараясь найти в ней сходство с маленькой, бойкой Девочкой Тоней, которая ему когда-то так нравилась. Встреть он ее без дяди, или не знай он, на ком женился дядя – он бы ни за что не узнал Антонины, хотя, может быть, и обратил бы на нее внимание. Она похудела, лицо ее сделалось длиннее. Узкие темные глаза под круглыми бровями были строги и серьезны; небольшой нос очерчен резко и твердо; и все выражение верхней половины лица странно не гармонировало с бесхарактерным, почти неумным розовым ртом и глубокой ямочкой на подбородке. Это противоречие портило ее. Но что особенно изменило лицо Антонины – это присутствие на нем какого-то вечного беспокойства, точно у нее есть неотвязная забота или спешные хлопоты. Прежде, напротив, она всегда казалась Шилаеву сосредоточенно и весело спокойной.