Ибн Халдун осунулся на своем месте.
Уверенность, с какой прислали ему приказ явиться в стан нашествия, мгновенно лишила его сил.
Он сразу вполне понял, что толщина стен, окружающих город или келью историка, ничего не значит, если так запросто ходят тут люди Тимура.
Странная, гнетущая, но и чем-то сладостная истома завладела Ибн Халдуном, как случалось в давние годы его жизни. Тогда это было вместе с ужасом и предчувствием счастья. Таким был день, когда после смерти родителей в год черной погибели, чумы, явившейся в Магриб через Испанию, вдруг его, осиротелого, вызвал султан и возвысил. Так бывало, когда, убегая от двора одного повелителя, он искал пристанища у другого. С таким ужасом и счастьем он стоял перед христианнейшим королем Педро Кастильским, который проникся расположением к магрибцу и предложил ему уйти от арабов на службу кастильскому двору. Он пошел бы. Предчувствия счастья влекли его к дону Педро. Но ужас возник в нем, когда он вспомнил предков, вышедших в Магриб из Хадрамаута, из счастливой Аравии, где еще за семь столетий до того они сражались за веру среди ближайших и первых соратников пророка Мухаммеда. Нет, он не ушел к дону Педро: историк отверг свое счастье, поддавшись боязни. Так привлекали его к себе, осыпая милостями, правители Феса, султан Туниса, а потом египетский мамлюк Баркук дал ему это славное счастье.
И теперь опять предчувствием и той же былой боязнью охватило душу Ибн Халдуна — боязно предстать перед коварным завоевателем, тревожно за судьбу людей, как ни досадуют они историка. Перешагнуть через крутой, как мраморное надгробие, новый порог жизни, за которым нет ни дворцов, ни городов, а неведомое пространство, сулящее неведомое бытие?
Нельзя понять, зачем он понадобился Тимуру. Но при мысли, что Тимур знает о нем, царедворец испытал такое предчувствие счастья, что само это предчувствие уже было счастьем. Ученнейшие люди во всех арабских странах, каждый из султанов и правителей этих стран и даже христианские короли знали Ибн Халдуна в лицо или по имени. К этому он привык. Но и неграмотный главарь кочевников наслышан о нем.
Ибн Халдун потупился. Предчувствия новой судьбы, как крылья, приподняли его над этой крашеной скрипучей скамьей, вознесли над облупившейся римской руиной. Тот вознаградит его за измену… Нет! Измена арабам была бы изменой самому себе, труду всей жизни. Но рассмотреть его, послушать его — это нежданная удача для историка.
Он не сразу разглядел очередных дамаскинов, вошедших к нему, а они сказали:
— Мы уже раздали оружие жителям.
Только теперь, вполне очнувшись, он в испуге встал.
— Кто раздал?
— Мы.
— Кто, кто?
— Оружейники Дамаска. Что нашлось в наших лавках, то и раздали. Не всем хватило: ведь мы, что закончим, сбываем. Надо взять еще из крепости.
— В крепости оно для воинов.
— Любой дамаскин, взявшийся за оружие, встает воином!
— Спрошу, есть ли там.
— Нас спроси! Оно от нас туда взято.
— Подождите.
— Мы не отдадим город!
— Не надо отдавать! — ободрил историк. — Тимур уйдет.
Приходили к нему утром. И днем. И на закате солнца. И никто не говорил: «Нам тяжело здесь. Надо сдать город!» Никто не сказал ему таких слов.
На закате он садился на своего гнедого мула и отбывал в уединение, в келью меж толстых стен Аль-Адиба.
Народ решил, не щадя своей жизни, сохранить жизнь Дамаска. Ту жизнь, какой она была только что, перед нашествием, — полной труда, мира, радостей в тесноте улиц, между стенами, родными с младенчества. И возглавлявший оборону Дамаска Содан говорил:
— Ни мы не выйдем из этих стен, ни Тимура сюда не пустим!
Не без опасения народ приглядывался к каирцам: не чужда ли этим пришельцам драгоценная жизнь Дамаска? Не без опасения приглядывался народ к старику, одетому в тонкий легкий магрибский бурнус, неслышно шагающему в мягких каирских туфлях.
Сам всю жизнь настороженный, недоверчивый, Ибн Халдун знал: посулами, поклонами, лестью можно завоевать милость и щедрость у султанов, но доверие и щедрость народа завоевываются только делом, ибо народ насквозь видит дела человека. Без поддержки народа Ибн Халдун в Дамаске остался бы один: мамлюкские вельможи возликовали бы при любом его промахе, а случись ему погибнуть, это было бы для них празднеством.
Так они и ходили, как львы по кругу, Ибн Халдун и дамаскины, навстречу один другому, по разными стезями, вокруг заветного сокровища, коим был Дамаск.
2
Когда после заката Мулло Камар увидел, что базилика безлюдна, мелко постукивая каблуками и палочкой по камням переулков, он пошел к мадрасе Аль-Адиб, пока еще не показались ночные караулы, как каждую ночь, окликать и оглядывать прохожего на каждом перекрестке.
Закат погас, но еще было светло, и хотя у сводчатых ворот мадрасы скопился всякий люд, Мулло Камар протолкался.
Сопровождаемый стражем, он прошел через двор до дверей кельи, где на его стук слуга выглянул из узкой створки и скрылся. Вскоре он показался, кланяясь, и повел Мулло Камара по ступенькам к историку.
Ибн Халдун, не мешкая, встал навстречу неприметному купцу из Суганака. Рукой, украшенной кольцами, показал купцу на подушки:
— Садитесь, почтеннейший!
— Некогда. Пора!
— Ночью?! Но ведь вы сказали, Тимур уходит?!
— Когда мирозавоевательные войска Меча Справедливости кинутся на Дамаск, никто не скажет им: «Не касайтесь историка!» Когда вокруг засверкает оскал рока, как прикрыть вас? Кто уцелеет тут? А Повелитель пожелал видеть вас прежде, чем вы предстанете у порога всевышнего. Может быть, затем, чтобы сохранить Дамаск.
Ибн Халдун окинул взглядом келью. Угол, где остаются ковровые вьюки с книгами. Нишу с полкой, где за полосатой занавеской спрятаны книги о пристрастиях человеческих, а между ними и та изукрашенная персидским художником, над которой старик сокрушался о радостях, ускользнувших раньше, чем он о них узнал. А разглядывая многочисленные рисунки, уверял себя: нигде, никем не сказано, не написано, что созерцание греха есть грех.
— Не взять ли мне своих советников?
— Нет. Повелитель хочет видеть вас одного.
Опасливо поглядывая на Мулло Камара, склонившегося над ступеньками, ведущими из кельи во двор, Ибн Халдун ловко скрыл глубоко за пазухой тяжелые мешочки с накопившимся достоянием: золотыми динарами и ормуздским жемчугом — подношениями дамаскинов.
Поверх легкого халата он накинул широкий бурый шерстяной верблюжий бурнус с колпаком. Хотел было взять посох, но тут же отставил его в угол: если путь предстоит пешком, посох помог бы, но когда надо ехать верхом, посох станет помехой.
Мулло Камар, склонившись над ступеньками, ведущими вниз, не смотрел на историка, как бы и не заметил его колебаний над посохом.
Так и не оглянувшись, он пошел впереди вниз во двор, а когда при выходе со двора у ворот Ибн Халдун повернулся к конюшне, где залег на ночь его гнедой мул, Мулло Камар сказал:
— Сегодня мул не нужен. Идти недолго.
— А надолго ли?
— Повелитель не любит длинных бесед.
Уверенно минуя перекрестки, где уже встали караулы, Мулло Камар шел по Дамаску, словно ходил тут всю жизнь. Через какие-то проходные дворы, через каменные галереи, уцелевшие от византийского рынка, он шел, а Ибн Халдун едва поспевал за ним, глубоко надвинув колпак на голову, не встретив никого, кто мог бы окликнуть и пожелал бы узнать их.
Они дошли до тех древнейших ворот города, сложенных, будто великанами, из огромных глыб, где наверху безмолвствовали чьи-то жилища и куда, по преданию, пришел апостол Павел, поднявшись в закрытый город снаружи по выступам стены.
Когда они вскарабкались по каменной крутизне на верх ворот, из-под низкого свода вышло трое рослых мужчин с лицами, неразличимыми в темноте, и, пропустив Ибн Халдуну под мышки колючий волосяной канат, подвели историка к другому краю стены.
Если б случилось это днем, от высоты закружилась бы голова историка, а теперь, хватаясь за уступы в стене, срываясь, повисая на канате и снова ухватываясь за уступы, может быть за самые те, где карабкался апостол Павел, он долго опускался, так долго, что только тут и понял, сколь высока эта стена.