Царевна Гаухар Шад-ага сама ездит на постройки; ездит смотреть, хорошо ли строятся и перестраиваются крепости; сама дает распоряжения о выдаче содержания войскам. Сама назначает и снимает вельмож: даже печать мирзы Шахруха носит у себя на поясе, а он свою подпись ставит лишь в том месте указа, где она царапнет своим ноготком.
Она сама раздает и области. Во всех областях сидят ее соглядатаи, ей доносят, по ее слову, случается, сверкает меч палача или срывается с тетивы стрела подосланного убийцы.
Не государственный разум, а причудливый ум, покорный женским прихотям, правит той страной, пока правитель ее Шахрух обсуждает с каллиграфами и художниками новый список сказаний Фирдоуси или размышлений индийских историков, пока разряженные бродяги ведут перед правителем споры о том, следует ли считать Искандера Македонца пророком, поелику в Коране сказано, что сам бог говорил этому язычнику: «О Двурогий!..»
Велико ли, исправно ли войско у мирзы Шахруха? Оно невелико, число его не увеличено, но содержится исправно. Однако все тысячники подобраны и назначены не правителем, а его супругой, царевной Гаухар-Шад. Все ей служат, не о силе Тимуровой державы радеют, а перед царевной выслуживаются.
Из тысячников там теперь мало таких, что прославлены в походах Тимура, — больше тех, чьи деды прославлены в походах Чингиза. Имена всех этих тысячников четко записал Халиль: в нужное время дедушка подумает над каждым из этих имен.
Ночь истекала.
Перед утром заветрело, и во тьме по всей степи зашелестела трава.
Улугбеку казалось тяжким одеяло, ниспадавшее с жаровни.
«Почему дедушка взял с собою Халиля?» — думал Улугбек, сдвигая одеяло с плеча.
Он совсем откинул одеяло. Стало свежей, но ему не спалось.
Много времени спустя он начал было задремывать, но вдруг очнулся: ему почудилось, что дедушка возвращается в юрту. Но, очнувшись, он понял, что ни дедушки, ни Халиля нет, — только ветер шелестел травой в степи.
Спать не хотелось. Улугбек опять подумал: «Почему Халиля!» — и заплакал, уткнувшись в постель, чтобы Ибрагим не услышал рыданий, которых мальчик никак не мог удержать.
Девятнадцатая глава
ЦАРЕВИЧИ
Предрассветная лазурь, как изморозь, проступила на башнях Синего Дворца, но во дворе десятки факелов едва могли рассеять густую ночную тьму.
Во двор торопливо входили воины, тесня друг друга. Молчаливо, почти бесшумно вводили вьючных лошадей, спотыкавшихся под грузной поклажей, прогнали толпу пленников или невольников со связанными за спиной руками. Отирая рукавами пыльные лица, воины вели за собой усталых заседланных коней. Так случалось, бывало, возвращаться Хромому Тимуру из удачного набега. Но этих возглавлял не Тимур, а Худайдада, не менее пыльный, чем его спутники. Он один въехал в ворота, сидя в седле.
Пламя факелов заблистало на остриях копий, на кованых поясах и конских бляхах.
Едва вошел последний воин, ворота наглухо захлопнулись.
Услужливые рабы суетливо кинулись развьючивать лошадей. Пленных прогнали через двор, светя им факелами, в дворцовые подземелья. Освободившихся лошадей развели по стойлам. Все исполнили быстро, привычно.
Лишь факелы остались пылать, пока рабы расторопно подметали двор, и долго в неторопливом зимнем рассвете высились дворцовые башни, мерцая бирюзой у вершин и обагренные факелами снизу.
Наконец Худайдада вышел на въезжий двор, осмотрел, любуясь, подведенного ему свежего коня и выехал со двора к дому правителя.
Худайдада застал Мухаммед-Султана на конном дворе.
Царевич стоял невдалеке от навеса, глядя, как конюхи выводят из денников пофыркивающих лошадей, пропахших за ночь клевером и навозом.
Намеченных к седловке окатывали свежей водой. Некоторые из лошадей приседали, дыбились или рвались из рук, но подручные конюха кидались с теплыми сухими тряпками и вытирали спину, бока, грудь, спеша, чтоб лошади не простудились.
Худайдада молча, почтительно поклонился.
— С благополучным возвращением! — ответил правитель.
Как ни хотелось царевичу поскорей расспросить старика, он снова отвернулся к лошадям, чтоб Худайдада не заподозрил здесь нетерпения и любопытства.
Да и Худайдада, казалось, забыл о тяжелой дороге и о всех своих недавних делах, поглощенный красотой лошадей, единственной красотой, которую не могла заслонить от него никакая другая красота на свете.
Мухаммед-Султан кивнул на коней:
— Горячи они у нас!
— Горячи, верно. Степные, дикие. Свежие, что ль?
— Эти вон недавно из Джизака, с выпасов. Едва объездили. Теперь ничего, обошлись.
— Хороши.
— Туда дедушка арабских жеребцов запустил. Лет десять назад.
— Ну, джизакские табуны известны!
Еще помолчали.
Мухаммед-Султан показал:
— Те вон два от дедушкиных арабов — вторым поколением.
— Серый-то статен, да что-то голова мала. А так, как отчеканен!
— Передние ноги не длинноваты?
— Задние зато как крепки! Обскачется.
Опять помолчали.
Обтертых коней начали седловать.
— Ну, пойдем! — повернулся царевич к дому.
Усадив Худайдаду, Мухаммед-Султан вежливо осведомился:
— В семье у вас благополучно ли?..
— Благодарствую. Еще не видался; я прямо к вам.
— Ну, как там?
— В Фергане я их не застал. Дороги вокруг города молчком занял, а сам сходил в мечеть, базар посмотрел, с людьми поговорил. К утру мои люди нескольких гонцов перехватили, — скакали из Ферганы к царевичу, остеречь, о моем прибытии оповестить. Я сперва разобрался, кто их слал. Днем ко мне и самих вельмож привели. Ну, сперва я добром спрашивал, отмалчиваются. Я пристращал — заговорили. А когда ремешки покруче затянул, так и совсем размякли, дружков назвали и все такое. Рассмотрел ясно: кто подстрекал, кто в том корысть получал, кто по чистому невежеству желал отличиться. Среди прочего перехватили письмецо Мурат-хана тож…
— Да он же на Ашпаре!
— Будь он на Ашпаре, не писал бы из Ферганы. А он не только что в Фергане, а и на поход подбивал царевича: «Отличись, мол. Воинствуй, побеждай, набирайся опыта, расти свою славу». Ну, как есть он царевне Гаухар-Шад-аге кровный брат, ремешком я его не стал крутить. А только при остальных вельможах говорю: «Тут нехорошо. Надо немедля в Самарканд ехать». А сам знаю: против моей воли не пойдет, понимает, что весь он есть в моих руках. Хоть и не ждет добра в Самарканде, хоть и жмется, а послушался. Я ему при всех говорю: «Не бойся, охрану я дам; не то — дорога пустынная, боязно». А сам знаю: он заносчив, самому Гияс-аддину Тархану сынок, самолюбив, охрану у меня не возьмет, со своей поедет, ведь не знает, что и в его охране мои люди есть. Скажи я «опасно», он, может, и взял бы. Да я не сказал, я сказал: «боязно». Так и вышло — говорит: «Мне ли боязно? Сам доеду, без вашей охраны!» Я его при людях остерег, все слышали: «Дорога пустынна, говорю, смотрите!» Мурат-хан не внял, сам по себе поехал. Охраны десятка полтора было с ним. А что они сделают, полтора десятка? Так и вышло: день ехал, другой ехал, — все хорошо. А на заре случилось на него нападение. Люди его хватились было обороняться, да у него кто-то лошадь вспугнул, и она понесла, а седок в стремени запутался. Растрепало седока до смерти, еле опознали — по перстеньку да по сапогу.
— Нехорошо! — сплюнул Мухаммед-Султан. — Нехорошо: такой случай уже приключался. С его же гонцом. А теперь — с ним самим. Догадки будут.
— Что ж поделаешь! Сами говорите: лошади у нас горячи.
— Горячи, это верно, — степные, дикие! — подтвердил Мухаммед-Султан.
— А иначе как было быть? Послать его к вам? А вам как быть? Надо б его с остальными наказывать, а в Герате обидятся. Помиловать? А куда его деть, помилованного? Назад в Фергану или в Герат? Добра от него не будет, а зло свое он и туда понесет. К государю послать — так и у государя та же притча выйдет. Только на себя его гнев навлечем: государь не любит, чтоб перед ним притчи ставили, когда их самим можно раскусить.