Выходят в свет новые наставления, обобщающие накопленный боевой опыт. По тому времени они были
самыми передовыми. В частях огневую подготовку изучают по новому курсу, упражнения которого почти
не отличаются от того, что ждет летчика в бою. Проводится реорганизация ВВС. Вместо бригад
появляются полки и дивизии. Управление приближается к летчикам.
К сожалению, слишком мало оставалось времени. Смушкевич засиживался в штабе ночами. Впрочем, в
те годы это было не редкость. Многие так работали. Свободные вечера выдавались не часто. А когда
выкраивал несколько часов, спешил домой. Подрастала дочь. Порой, глядя на нее, он удивлялся: неужели
это его маленькая Роза, родившаяся в трудном двадцать пятом? Вроде бы совсем недавно было это.
Служба в авиации только начиналась. Был он тогда политруком эскадрильи... Четвертой отдельной
эскадрильи Белорусского военного округа. Потом избрали ответственным секретарем партийного
комитета. Совсем молодым был. Жилось им с Басей нелегко. Родилась Роза. Роза... Назвали в память
Розы Люксембург, честной, непреклонной, смелой. Кто знает, что ожидает дочку впереди? Если бы имя
сумело передать ей хоть частицу того, чем обладала та Роза... О большем он бы и не мечтал.
К детям Смушкевич испытывал слабость. Еще в Витебске, когда жива была маленькая Ленинка, для него
самым лучшим отдыхом было повозиться с дочками. [114]
— Не купала? — звонил он жене. — Подожди, я сейчас приеду. Будем купать вместе...
А потом, усадив порозовевших после купания дочек на спину, возил их, устраивая полный ералаш в
квартире.
Теперь, вернувшись поздно, он как бы невзначай включал приемник и, когда дочь просыпалась, усаживался рядом.
— Спи, это я случайно. Спи, мама будет нас ругать, если услышит, — а сам хитро улыбался. И дочь, поняв его хитрость, заговорщически шептала:
— А ты сиди тихо...
Долго сидеть тихо они не могли. Уж очень о многом ей надо было ему рассказать. О том, как идут дела в
школе, о своих новых друзьях. Он с интересом слушал дочь. И про себя удовлетворенно замечал: растет.
— Пап, а можно мне завтра в школу на твоей машине поехать?
— Почему? — его голос не изменился, а дочь в темноте не видела, что совсем другим стало выражение
его лица.
— Очень холодно...
Он помолчал, а потом спросил:
— Скажи мне, пожалуйста, сколько у вас в классе ребят?
— Сорок.
— И все завтра приедут на машинах?
— Что ты!
— А как?
— Кто на трамвае, кто на автобусе... Да почем я знаю?
— А скажи мне: у всех есть вот это? — Он поднял стоящие у постели дочери маленькие бурочки. — И у
всех есть такое теплое пальто, как у тебя? [115]
— Не знаю... Нет, наверное...
— Как же они? Ведь их никто не повезет в машине. — Лишь только теперь Роза уловила в голосе отца
недовольство. — И тебе не было бы стыдно, если бы тебя повезли? Чем остальные хуже? Только потому, что у их пап нет машин? Так и у меня ведь ее нет, — неожиданно заключил он.
— Как нет? — удивилась Роза.
— Да очень просто. Машина не моя.
— А чья?
— Государственная... — Он помолчал и затем сказал: — Все в классе — твои товарищи. Если у тебя и
будут какие-то преимущества перед ними, то только те, которых ты добьешься сама. И то тогда не
следует задаваться... Не следует. Я хочу, чтобы ты это поняла и запомнила.
В те вечера, когда он был дома, собирались друзья. Широкоплечий Серов всегда приносил с собой шум, веселый смех, шутки.
Но теперь не было Серова. Смушкевич никак не мог привыкнуть к этому. Серов был не только другом, но
и близким помощником.
Не стало и Чкалова, тоже не раз бывавшего в этой квартире. А вскоре зачастил артист Белокуров.
Выспрашивал все, что они помнили о Валерии, роль которого он собирался играть в кино.
Как-то, придя домой, Смушкевич прямо-таки остолбенел. За столом сидел живой Чкалов. Его свитер, куртка, а главное, голос и манеры. На какое-то мгновение даже забылось, что это актер. Здорово похож.
Похож, но не Чкалов. И его не вернешь...
Приходил обаятельный Иван Иосифович Проскуров. Умница. Кристальной честности человек. Бывали
известные летчики — Кравченко, Душкин, Птухин, [116] Гусев и многие другие. Люди тянулись к нему.
Знали, что прийти в дом к Смушкевичу можно запросто и что всегда тебя встретят как самого желанного
гостя.
Особенно в эти два последних предвоенных года Смушкевич сблизился с Кольцовым. Михаил
Ефимович, с которым они подружились еще в Испании, теперь жил рядом. Приходя, он всегда приносил
с собой что-нибудь интересное.
— Прочти обязательно, — говорил он, протягивая Смушкевичу новую книгу.
— И так не успеваю. Ту, что принес в прошлый раз, не кончил еще. Прямо одолевают меня книги. Не
знаешь, что делать? — разыгрывая испуг, вопрошал Яков Владимирович.
— Не знаю. Но по-моему, выход один, — так же испуганно понизив голос, отвечал Кольцов. — Читать!..
— И смеялся, довольный собственной шуткой.
Кольцов, который всегда успевал все повидать раньше всех, держал их в курсе театральных новостей.
— На это не стоит терять времени, — говорил он о каком-нибудь спектакле, — а вот это... — И он
начинал рассказывать, да так, что, не выдержав, Смушкевич перебивал его:
— Не надо. Когда идет? Послезавтра. Бася! Послезавтра едем в театр...
Кольцов, сняв очки и будто протирая их, хитро улыбался.
Чаще, чем в других, Смушкевич бывал в Большом театре, на балетных спектаклях.
Балет он действительно любил. По нескольку раз мог смотреть один и тот же спектакль. И в этом не было
ничего удивительного. В те годы на сцене [117] Большого царили Марина Семенова и Ольга
Лепешинская.
Вообще, каждый день был насыщен до предела. Он находился в самом расцвете своих сил. Только
сейчас, озаренный светом мудрости, которую приносят человеку прожитые годы, в полную силу
раскрывался его талант организатора, военачальника, полководца, его особый редкий талант общения с
людьми.
Но многому еще предстояло раскрыться. Ведь он еще только перешагнул границу молодости. В апреле
1940 года ему исполнилось тридцать восемь.
Двадцать лет назад он покинул свое местечко Ракишки, в Литве. Спрятанное за долгими годами разлуки, оно все эти годы казалось таким же далеким, как детство, в чей мир хрупких безоблачных СНОБ ты уже
никогда не вернешься, раз покинув его. Летом 1940 года Литва стала советской. И неудержимо потянуло
туда, на родину.
Из Паневежиса, где приземлился самолет, ехали на машине. До Ракишек оставалось еще километров
семьдесят. Дорогу показывал Смушкевич, и по тому, как он узнавал родные места, Бася Соломоновна
поняла, что он никогда не расставался с ними. Они всегда были в нем, как всегда был с ним образ матери, оставшейся там. И чем ближе местечко, тем большее волнение охватывало его.
— Не надо ехать по главной улице, — попросил он. — По боковой подъедем...
Вот и дом. Как постарел он за эти годы! Ушли в землю деревянные стены и окна, словно подслеповатые
старики, глядевшие на пыльную улицу.
Совсем низкое крылечко, и на нем...
— Какая ты легкая, мама! [118]
— У тебя сильные руки, Яша. — Она не знает, что сказать, эта маленькая, хрупкая старушка. — Кто
может поверить в такое? Вернулся! Но разве можно так уходить из дому! Никому ничего не сказал. Я бы
тебе испекла и приготовила что-нибудь... А то в такую дорогу и с одной буханкой хлеба... — Мать
укоризненно качает головой и смахивает слезы, а они все бегут и бегут.
А в комнате потемнело от прильнувших к окнам лиц. Кажется, все местечко здесь. Людей становится все
больше.
— Приехал сын Смушкевича. Говорят, большой человек. Шутка сказать, две Золотые Звезды имеет, —
разноголосо шумела толпа.
Большой человек. Его сын — большой человек. Старый Смушкевич долго не мог прийти в себя.