Изменить стиль страницы

Настя обхватила его за шею, прижалась всем телом. И долго бы они так простояли, но Мишка полез на стол за апельсином и столкнул стопку маленьких тарелок. Те оказались действительно небьющимися, но шуму наделали. Проснулся и закричал Паша, заревел отшлёпанный Настей Мишка, а с ним за компанию и Светка. И стали наводить порядок.

Нарядную одежду Настя сложила обратно в сумку: больше же некуда. Игрушки отдали Мишке и Светке, а погремушки положили в колыбель. Конфеты и апельсины Настя положила на окно, а посуду составила на край стола у стены.

— Чолли, шкафчик нужен. Для посуды.

— Завтра, — кивнул Чолли. — Давай, я дом обойду и покурю. А ты их укладывай.

— Ну да, ну да, — закивала Настя.

Чолли натянул сапогиЈ надел шапку и старую куртку, достал из кармана новой куртки пачку сигарет и вышел на крыльцо. Все эти дни, как уехали из лагеря, он промаялся без курева. В поезде, правда, его пару раз угощали, и уже здесь пачку под запись взял. Но одно дело — одолжено, и совсем другое, когда куплено. И с домом так же, но нет, рано об этом, тут как следует обдумать надо, как бы новую кабалу на себя не повесить. Он с наслаждением закурил. В посёлке было тихо, и окна почти везде тёмные, спят все. О Раскате он Насте не сказал, не смог. Да и… да и незачем ей наверное об этом знать. «Твой он теперь». Чолли усмехнулся. Ему уже так давали. Корову. Да что там. И про Найси хозяин тогда ему сказал: «Забирай. Даю её тебе». А потом… И дом… Ладно, может… может, здесь и по-другому будет. Он докурил, тщательно растоптал, растёр на заснеженном крыльце окурок, потом подобрал его и пошёл в уборную. Туда выкинет. И по дому пройдётся.

Когда он вошёл в кухню, Настя уже успокоила и уложила детей. Пирамидка, конёк, собачка, кошка и обезьяна стояли в ряд на подоконнике. На другом лежали зеркальце, щётка и расчёска. Апельсины и конфеты на столе рядом с составленной в стопки посудой. Настя в одной рубашке стояла посреди кухни.

— Ты чего не ложишься?

Чолли повесил на гвоздь у двери куртку и шапку, разулся и подошёл к Насте. Она подняла на него глаза, вздохнула.

— Чолли, а чего ты себе ничего не купил?

— А рубашки? Целых две взял.

Чолли осторожно положил руки ей на плечи, и Настя с готовностью подалась к нему, прижалась грудью. Он обнял её.

— Ох, Настя, я сам не верю, что всё так вышло.

— Я тоже.

— Ладно, — Чолли тряхнул головой. — Давай ложиться, мне завтра рано.

— А что так?

Настя подошла ещё раз к Паше, посмотрела, как он спит, поправила одеяло детям. Чолли разделся, снял нагрудную сумку и засунул её подальше под тюфяк. Больше спрятать некуда.

И, когда они уже потушили свет и легли, он, как всегда, у стены, а Настя рядом и положила голову ему на плечо по алабамской привычке, когда долго спали на одной подушке, он ей ответил:

— Мне коня дают. За этим и искали меня.

— Ага, — шепнула Настя. — И что, вычитать будут или как?

— Не знаю. Но мне его отдельно обихаживать теперь.

— Хороший конь?

— Хороший. Раскат зовут. Чолли повернул голову, коснувшись лицом её волос.

— Всё, Настя. Спим. А то, не дай бог, просплю.

И, уже засыпая, подумал, что надо завтра остаток денег Насте отдать, ну, те, что у него в кармане остались. Чтоб ей было с чем в магазин идти. А дом выкупить, чтоб не в аренде, а в собственность был… нет, об этом не сейчас.

* * *

Снег пролежал недолго. Прошёл дождь — и снова всё мокро, серо и противно. Чак поглядел в окно и тихо тоскливо выругался. Выходить наружу в такую погоду — себе дороже. Вот ведь паскудство. Ведь вон вся его одежда на вешалке, всё вернули. Кроме ботинок и перчаток. И ремня. Но другие ботинки, что ему в тюрьме дали, вон тоже стоят, крепкие, армейские. Одевайся, дескать, и иди гуляй. Как в насмешку.

Чак оттолкнулся от подоконника, прошёлся по палате и лёг на кровать. Как был, в пижаме, поверх одеяла. Закинул руки за голову. Вот она — свобода. Ждал, да нет, мечтал. А пришла… холодная пустая ясность, пустота. Даже ненависти у него теперь нет. Даже это… отняли. Тогда, после того разговора с доктором — потом узнал, что больше двух суток валялся — спал и снов не видел, падал в чёрную безмолвную пустоту, а проснувшись, рук не смог поднять, будто опять в параличе. Но испугаться не успел. Кто-то из поганцев напоил его водой с глюкозой, и он опять на сутки вырубился. И проснулся… здоровым? Да, пожалуй, так. Тело здорово. Его слушается каждый мускул. Он всё может. Делает все упражнения. Уже не рискуя представить на месте мишени… человека. Мишень — кружок или точка на поле, и он бьёт в эту точку. И всё получается. И ходит в столовую, сидит за одним столом с белыми, улыбается им, здоровается, желает приятного аппетита, и слышит ответные пожелания. И… и ничего. Холодная пустота. У Гэба задвигались руки. Что-то там доктор Иван сделал. Скоро они с Гэбом опять в паре смогут работать. Интересно, освободил доктор Иван Гэба от тех слов, как он их называл? Да, формула и ещё код, код внушения. Или нет? Но об этом он с Гэбом не говорит. Они вообще теперь мало разговаривают. Ругаться ему с Гэбом неохота, а говорить им не о чем.

Чак вдруг осознал, что лежит, как спальник, это те так валялись в камерах. Как спальника не измордуй, тот, если жив, вот так и ляжет, всё своё хозяйство напоказ выставит. Чак снова выругался уже в голос и с настоящей злобой и сел на кровати. Лениво взял с тумбочки книгу, перелистал. Брехня ведь всё, белая брехня. Но завести себя на злобу не получалось. Он закрыл книгу и положил обратно, встал, опять прошёлся по комнате. К Гэбу, что ли, сходить? Если тот не дрыхнет, то размяться немного… Хоть бы из поганцев кто зашёл, то не продохнуть от них было, а то не дозовёшься. Хотя к чему они ему? Бить он теперь не может, а нарываться на безответную плюху тоже как-то не хочется. Массажа сегодня нет, в тренажёрном он был. Сейчас там как раз поганцы резвятся. Их время. А он — больной, его время другое. Чак подошёл к двери и, помедлив, открыл её. Пустой коридор, тишина. Дверь палаты Гэба закрыта. Дверь в дежурку — тоже. Ладно. Ну их всех… На Цветочный проспект, что ли, или в игровую? Но видеть никого не хотелось, а там полным полно и одни беляки. Русские, местные… всё равно беляки. Цветные все местные в лёжку лежат по палатам или сами по себе колготятся. И тоже не стоит с ними, ведь не знаешь, где и на кого нарвёшься. И чем занять время до ужина совсем неизвестно.

И всё-таки он вышел. Оставаться в палате было ещё хуже. Доказывая самому себе, что он свободен, пошёл на Цветочный проспект — висячий переход между корпусами с витражами вместо окон. Там в любую погоду светло и даже… даже приятно.

Чак шёл не спеша, с привычной настороженностью поглядывая по сторонам. Но его словно никто не замечал. Здесь у каждого свои дела, своя боль. Многих он уже знал в лицо, но… они сами по себе, а он сам по себе.

Он старался не думать о самом главном и самом страшном. Как он будет жить дальше? Когда русским надоест его кормить, и они пинком под зад вышибут его отсюда. Не к поганцам же в напарники проситься, беляков параличных подмывать. Это не по нему. Да и не возьмут его. И куда ему? В грузчики? Но думать об этом не хотелось.

Чак прошёлся несколько раз по переходу, заглянул в зал, где можно было поиграть в шахматы или в шашки, посмотреть газеты… и снова отправился бродить по переходу.

* * *

Звонок будильника подбросил его, как удар тока. Он даже не сразу сообразил, что это, и растерялся. Но только на секунду. Женя уже накинула халатик и убежала на кухню. Эркин тоже вскочил, торопливо натянул трусы и, вылетев в прихожую, спросонья заметался, не зная, куда бежать. Когда он вошёл в кухню, на чайнике уже дребезжала крышка, а Женя громоздила на тарелку бутерброды.

— Садись, поешь.

Эркин, молча кивнув, сел к столу. Женя налила ему чая, подвинула сахар. Он только вскинул на неё глаза, и она, понимающе кивнув, налила и себе. Эркин ел быстро, сосредоточенно глядя перед собой. Четыре двойных бутерброда Женя аккуратно завернула в большой носовой платок.