Старик бешено завозился на телеге и стал рвать удилами рот лошади. Обогнал сына, дико глянул в лицо его из-под лохматых клочьев бровей, остановился, присел под животом лошади на карачки, злобно давил ладонью оводов с брюшками цвета красной смородины.

   И опять глядел в спину сына, медленно шагавшего обочь дороги.

   Вспомнил неизъяснимую гордость свою, когда этот забитый, запуганный, кричавший ночами мальчик вот таким же слепым оводом впился на восьмом году в книгу и ослеп для окружающего. Вспомнил, как он, старик, темный и непонимающий, сразу же поверил ему, поверил тому, что мальчику книга нужна больше хлеба, что он пропадет без школы. И перед ним как бы открылась тайна жизни.

   Старик приподнялся на телеге, впиваясь мятущимся взглядом в фигуру сына, словно хотел крепко обнять его, будто прижимался своим горько горевшим лицом к лицу сына. Не верил, что человек, задумчиво шагавший впереди его, человек в странном костюме горожанина, в каком-то белом ошейнике и пестрой тряпочке на груди, с бледными нерабочими руками и бритым лицом, человек этот -- сын его, мотавший силу по тюрьмам, а теперь вот воскресший.

   -- Стало быть он, сын... Ваньтя...-- шептал старик, как бы уверяя себя в этом. -- Вместе пахали... косу ему прилаживал...

   И старик опять вспомнил, как они действительно вместе пахали. Сыну было четыре года, не больше. Старик взял его в поле. Сеяли рожь. И он не заметил, как мальчик отошел от загона. Крутился около телеги, мурлыкал что-то под нос, а когда старик хватился, мальчика не было. Поглядел в телеге -- не спрятался ли? Нет. Позвал его. Не ответил. Закричал громче. Не ответил. Беспокойно заметался, бегал на взгорье, по оврагу, лежавшему ниже. Нигде не было видно. И на кой черт он брал его? Выпряг лошадь из сохи, кружился по полю, потный, злой, с безумно бившимся от страха сердцем, спрашивая: не видел ли кто мальчишки? Никто не видел. Съездил домой. И там не было. В кровь избил жену. Воротился в поле. Уже заходило солнце. Кричал полем, как под ножом, потому что обрывалась жизнь его... Разбитый, с порванным голосом, без шапки, возвращался к телеге. И первой мыслью его, когда он издали увидел телегу, было: "Сейчас убью лошадь, а сам удавлюсь на тележном крюку..." Мальчик спал в меже, шагах в двухстах от него. Лицо его было заплакано, рубашонка, руки и ноги в тине.

   -- Где ж ты пропадал, чертенок? -- завыл отец, соскакивая с лошади и хватая его на руки.

   Мальчик испуганно взметнул ресницы, заплакал, прижался к груди отца,-- он водил поить лошадь, а потом никого нет, и он искал телегу, в телеге тоже никого нет, он пошел домой и дома нет.

   -- Какую лошадь? -- оторопело спрашивал отец.

   -- Вот лошадь.-- Мальчик разжал ладонь и показал ему большого зеленого задушенного кузнечика.-- Лошадь пила, а я увяз и соху потерял,-- сказал он.

   И сколько ж раз потом старик с хохотом рассказывал всем об этом: "Вот стервенок!" -- как часто, сидя за столом, он спрашивал сына: "Ваньтя, а лошадь напоил?" -- и, когда сын неизменно отвечал: "Она уж издохла",-- ржал, ласково хлопая мальчика по острым лопаткам.

   Это был первый случай, когда между ними протянулась слабая паутинка.

VI

   ...А то раз после троицы они взметали пар. Было так же жарко и душно, как нынче. И так же лошадь бессильно билась от гнуса. Мальчик бегал с кнутом за молодыми грачами.

   -- Вот они тебя укусят! -- смеясь, кричал отец.

   Мальчик вправду робко останавливался, боясь, кабы грач не укусил. И старик жалко усмехнулся, вспомнив это.

   "Лошадь-то была другая, не эта, та лошадь была добрая",-- подумал он.

   И вот середь дня неожиданно, как исполинский ворон, на поле налетела туча, закрыла черными крыльями солнце, и в поле стало почти темно. Забушевал ветер. Запахло гарью и дождем. Будто кнутом, небо стегало молниями. Телега стояла на дне лощины. Он торопливо распряг лошадь и пустил на траву, а сам побежал в лощину. Мальчик сидел на телеге бледный, с развевающимися волосенками. Старик схватил одежу, хомут, мешочек с хлебом и луком и закричал сыну:

   -- Лезь скорей ко мне, а то намочит!

   В этот момент полоснула молния и раздался такой гром, будто над ухом старика переломилась гигантская сухая сосна, и поле застонало. За раскатом грома хлынул ливень.

   -- Ваньтя, лезь под телегу, я кому говорю? -- закричал отец. Сдернул мальчишку с грядки, закутал его полушубком, веретьем, сверху бросил сибирку, а сам прикрылся хомутом, как лиса бороною. Можно было досчитать не больше до двух сотен, не больше трех раз обернуться на полосе, как все кругом залило водою. Раскаты грома были столь часты и оглушительны, так стонало и колебалось небо над ними, с угорий с таким яростным ревом катились потоки мутной воды и такой высокой стеной вода хлынула на телегу, что старик занемел от испуга. И вот в этот момент, сквозь грохот неба и рев потоков, неожиданно раздался крик ребенка:

   -- Тятя, поехали!

   Поток поднял одежу и веретье вместе с мальчиком и понес вниз. Отец бросился в воду, она была выше колен его, гораздо выше, хотел схватить ребенка, но поскользнулся и упал. Вода хлынула через голову. Он кинулся вплавь. Мальчик был шагах в пятнадцати. Тогда он побежал к бровке лощины, перегнал мальчика и, зайдя в воду по пояс, отчаянно борясь с потоком, кое-как выволок его без полушубка, веретья, почти голого. И снова мальчик испуганно приник к нему... Ливень быстро прошел. Опять выглянуло солнце. Лохмотья туч неслись на север. Поток еще ревел, перекатываясь через опрокинутую телегу. Где-то в воде были хомут, одежа, пещер с мелкими инструментами, хлеб,-- ляд с ним, с этим навозом! Отец бережно нес мальчика на угорье, ласково урча:

   -- Присядь тут, тут суше, видишь -- солнышко, оно, брат, живо согреет, испугался?.. Ах ты, озорник, право, ей-богу, надо бы кричать: тону!.. а ты смеешься, глуп ты еще, Ваньтя...

   А потешнее всего было то, что мальчик опять рассмеялся, когда старик пошел отыскивать худобу.

   -- Ты что? -- удивленно спросил он, останавливаясь.

   -- Было поехали,-- ответил мальчик. Ребенок в самом деле был еще глуп.

   Полушубка он так и не нашел, только веретье случайно затинилось у куста.

   -- Хорошее веретье, новое,-- пробормотал старик, сжимая ладонями виски и изумленно глядя в спину шагавшего впереди человека в городской одежде.

   "Ведь это он,-- с болью подумал старик: -- идет и молчит..." И если б сын обернулся в это время и поглядел на отца, он увидел бы пустые, далекие глаза его, глаза очень, очень больного человека,-- так они были тусклы и молящи.

VII

   Откуда-то раздался еле слышный звук колокола. Старик встрепенулся и задергал вожжами.

   "Народ, поди, заждался",-- подумал он.

   Догнал сына, хотел сказать ему: "Садись!" -- но не посмел. Сын так же задумчиво шагал по тропке. В руках его пестрели васильки, веточка белого донника, мышиный горошек, две-три полевых гвоздики. Изредка он подносил цветы к лицу, будто целовал их.

   И снова старик вспомнил сына маленьким, в замашной синей рубахе с красными ластовицами и красным рубчиком по вороту. Из-под рубахи проступали острые лопатки его. Опять они в поле, на пашне. Сын ходит за сохой. Как бессильно вихлялось его тело в борозде, с каким напряжением держал он соху! На поворотах старик видел залитое потом худое лицо его, налеты соли на носу, дрожащие мышцы рук под мокрыми рукавами. Работа была ему не по силам. Вечерами, как срезанный колос, мальчик падал у телеги на голую землю и засыпая мертвым сном. Ласково прикрыв его, старик сам вел лошадей в ночное и стерег их до утра. Мужики часто смеялись над сыном:

   -- Это, брат, тебе не сметану лизать.

   Или:

   -- Барчук, что хвостом-то крутишь, не умеешь за соху взяться?

   Отец видел, как болезненно дергалось лицо его от насмешек, и он старался выбирать полоски подальше от людей, запальные; чаще, чем надо, посылал его за водой, обедом, то будто забыл спички, то не хватало овса лошади,-- чего он только не придумывал!.. Один раз так схитрил: