Хотел еще что-то сказать, но только покашлял, отвернувшись.

   Я крикнул ему вслед:

   -- Я буду караулить, чтоб не слопали собаки!

   И я сидел до самого обеда.

   Пришел Тимошка поглядеть.

   -- Издох ваш мерин!

   -- Да, издох.

   -- Теперь вас будут звать безлошадниками, нищетой несчастной.

   -- И вы нас не богаче, -- сказал я.

   -- Богаче -- не богаче, а у нас все-таки матка с жеребенком.

   -- Может, бог даст, и у вас матка издохнет, тогда и вы будете нищетой.

   -- Чтоб у тебя язык отсох, у паскуды! -- сказал Тимошка, сплевывая.-- Чур нас! чур нас! чур нас! Чтоб у тебя отец издох за эти слова! -- добавил он.

   Я тоже сплюнул три раза и ответил:

   -- А у тебя мать.

   За ужином отец сказал:

   -- Без лошади не жизнь, а дрянь одна, -- и продал наутро теленка, корову и овец.

   За эти деньги он купил в Устрялове Карюшку, низенькую черную лошаденочку с тонкими ногами, тонкой шеей и белой звездочкой на лбу.

   -- Теперь, Иванец, у нас новая лошадь, -- сказал он, отворяя во двор двери, -- погляди-ка.

   Целую неделю, каждое утро, я бегал в закуту кормить ее хлебом.

   -- Машка! Карюшка! -- кричал я. -- Папы хочешь?

   Лошадь весело ржала и подходила ко мне, протягивая морду. Я гладил ее по бокам и, давая хлеб, говорил:

   -- Ешь, да только не издохни, чумовая!

   Отец однажды услыхал мои слова и рассердился:

   -- Еще накаркаешь, чертенок! Не говори больше так! -- и, как Тимошка, три раза сплюнул. -- Господи Сусе-Христе, чур нас! чур нас! чур нас!

   И я перекрестился на колоду и сказал:

   -- Господи Сусе-Христе, чур нас! чур нас! чур нас!

   Про Карюшку люди говорили:

   -- Лошаденка -- ничего... Мелковата будто, слаба, но цены стоит, поработает годок-два.

   Но, приехав с поля, отец сказал раз матери:

   -- Пропали денежки: кобыла с норовом.

   Лицо его было мрачно, и говорил он сквозь зубы.

   Мать побледнела.

   -- Неужто с норовом?

   -- Остановилась на горе... упала... Отпрягать пришлось.

   -- Эх, старик, поторопился ты малость. Приглядеться бы надо получше!

   -- Что ты понимаешь? -- ответил отец. -- Пригляде-еть-ся! Когда? Рабочая пора-то или нет? Языком болтать любишь, баба!

   Перевозив с грехом пополам овсяные снопы, отец поехал сеять озимь и меня с собою взял.

   -- Картошки будешь печь мне, -- говорил он.

   Я в поле ехал первый раз, и радости моей не было конца. Мигом собравшись, я уселся на телегу, когда лошадь еще не запрягли. Вышедший отец засмеялся.

   -- Рановато, парень, сел, -- сказал он, -- семян надо прежде насыпать.

   Положив мешки с рожью и укутав их веретьем, сверху бросив соху с бороной, лукошко, хребтуг, в задок -- сено и хлеб, отец сказал:

   -- Теперь лезь.

   -- А Муху возьмем? -- спросил я. -- Ишь как ластится, непутная.

   -- Муха пускай дома остается, -- ответил отец.

   В поле я собирал лошадиный навоз и пек в золе картошки, ездил верхом на водопой, приносил отцу уголек закурить, ловил кузнечиков и все время думал, что я теперь не маленький.

   Встречая у колодца товарищей, я снимал, как большие, картуз и здоровался:

   -- Бог помочь! Много еще пашни-то?

   Мне серьезно отвечали:

   -- Много...

   Или:

   -- Добьем на днях: осминник навозный остался... жарища-то!..

   Не умываясь по утрам, я хотел быть похожим на отца: запыленным, с грязными руками и шеей. Бегая по пашне, выбирал нарочно такое место, где бы в лапти мои набилось больше земли и, переобуваясь вечером, говорил отцу, выколачивая пыль о колесо:

   -- Эко землищи-то набилось -- чисто смерть!

   Отец говорил:

   -- Червя нынче много в пашне, дождей недостает: плохой, знать, урожай будет на лето.

   Я поддакивал:

   -- Да, это плохо, если червь... С восхода нынче засинелось было, да ветер, дьявол, разогнал.

   -- Не ругай так ветер -- грех, -- говорил отец.

   Ложась спать, я широко зевал, по-отцовски чесал спину и бока, заглядывал в кормушку -- есть ли корм, и говорил:

   -- Не проспать бы завтра... Пашни -- непочатый край... -- И опять зевал, насильно раскрывая рот и кривя губы. -- О-охо-хо-хо!.. Спину что-то ломит -- знать, к дожжу.

   Отец разминал ногами землю у телеги, бросал свиту, а в голову -- хомут или мешок, и говорил:

   -- Ну, ложись, карапуз.

   Трепля по волосам, смеялся:

   -- Вот и ты теперь мужик -- на поле выехал.

   Я ежился от удовольствия и отвечал:

   -- Не все же бегать за девчонками да щупать чужих кур -- теперь я уж большой.

   Отец смеялся пуще.

   -- Не совсем еще большой, который тебе год?

   -- Я, брат, не знаю -- либо пятый, либо одиннадцатый.

   -- Мы сейчас сосчитаем, обожди, -- говорил отец. -- Ты родился под крещенье... раз, два, три... Оксютка Мирохина умерла, тебе три года было -- это я очень хорошо помню: мы тогда колодец новый рыли... Пять, шесть... Семь лет будет зимой, -- ого! Женить тебя скоро, помощник!

   -- Немного рано: не пойдет никто!

   -- Мы подождем годок.

   Отец вертел цыгарку и курил, а я, закрывшись полушубком, думал, -- какую девку взять замуж.

   -- Тять, -- говорил я, -- а Чикалевы не дадут, знать, Стешку за меня, а? Они, сволочи, -- богатые.

   -- Можно другую, -- отвечал отец улыбаясь. -- Любатову Марфушку хочешь? Девка пышная!

   -- Что ты выдумал? Ее уж сватают большие парни!

   -- Ну, спи, -- говорил отец, -- а то умаялся я за день, надо отдохнуть.

   Пашня наша подвигалась, но Карюшка с каждым днем худела. Бока ее осунулись, кожа присохла к ребрам, над глазами появились две большие ямы, а шея стала еще тоньше. Когда наступал обед и отец подводил лошадь к телеге, она, всунув голову в задок, где привязан был хребтуг с овсом, жадно хватала зерно и, набрав полный рот, замирала. Раздувались красные ноздри, шея и ноги тряслись, на водопой шла спотыкаясь.

   -- Что, Карюшк, замучилась? -- спрашивал я, давая ей хлеба.

   Лошадь наклоняла голову и терлась о мое лицо.

   -- Трудно тебе, девка, -- говорил я, гладя ее гриву.

   Она клала морду на плечо и шевелила мягкими губами.

   -- Трудно, трудно, -- повторял я. -- Хочешь огурцов?

   Лошадь отказывалась, крутя головой и вздыхая.

   Подходил отец.

   -- Что, разговариваете? -- спрашивал он и, трепля Карюшку по спине, говорил ей: -- Дотяни как-нибудь до конца, а зимой отдохнешь, матушка... Постарайся!..

   Дня через четыре мы переехали на прогон. Пашня там была труднее: стада овец и коров утрамбовали землю так, что соха еле брала. К позднему завтраку сломали сошник.

   -- Ах, черт бы тебя взял! -- воскликнул отец и стал бить лошадь кнутовищем.

   Та заметалась, бессильная, и, споткнувшись на обжу, переломила ее.

   -- Погоди, я тебе задам горячих,-- сказал отец,-- ишь ты -- падать! -- и бил ее сильнее.

   Пока приехали домой, да пока справляли новую соху, прошел день.

   -- Ну, как -- не видал Полевую Бабушку? -- спрашивала мать.

   -- Только мне и дело, что Бабушку смотреть, -- ответил я, -- я, чай, работал, слава богу.

   -- Ах ты, мужик мой милый, -- засмеялась она и дала мне вареное яичко. -- На-ка, съешь.

   А сидевшая на лавке Мотя дернула презрительно губою и сказала:

   -- Тоже пахарь, коровья пришлепка!..

   -- Это дело, -- сказал я, беря яйцо и не обращая внимания на сестру, -- в поле только хлеб да печеные картохи.

   -- Молочка не хочешь ли? -- опросила мать. -- Тетуня принесла.

   -- Как не хочу! -- воскликнул я. -- Давай и молоко: все давай, что есть.

   Потом я сёл посередь избы разуваться, так, чтобы видели все.

   -- Смотри-ка, мать, землищи-то сколько в лаптях, -- говорил я, хмуря брови, -- Пыль эта совсем меня замучила!

   Мать втихомолку смеялась, а сестра поддразнивала: