В указанном Мартином шкафчике нашлись начатая пачка печенья и такая же галет.
— Жратву не возвращают, Мартин, — разжал он губы.
— Знаю, — Мартин потёр лицо ладонями. — Стервятники. Знаешь, что это такое?
— Нет, расскажи, — попросил он.
— Птицы такие, — Мартину явно хотелось разговором забить происходящее. — Они падалью питаются. Ну, и после боя, если раненых сразу не подобрали, то расклёвывают их.
Он кивнул, подумал.
— А шакалы? Тоже?
— Тоже. Шакалы ещё отбросы подбирают, но и раненых, ослабевших добивают.
Забулькал на плите кофейник. Мартин поставил на стол фарфоровые кружки, не так нарезал, как наломал хлеб.
— Обещал тебе выпивку, а видишь, как всё повернулось. Кофе настоящего почти полная банка была, а теперь… на два захода и того по щепотке. И спиртного ни капли.
— Не беда, — он грел о кружку ладони. — Я не пью.
— Зарок дал? — с интересом посмотрел на него Мартин.
— Да нет, — пожал он плечами. — Не люблю я этого, — и, решив, что с Мартином можно в открытую, пояснил: — Пьяный я болтаю много, язык не держу. А кому это нужно?
— Верно, — кивнул Мартин. — Ладно. И без спиртного можно. Завтра в комендатуру пойдёшь?
— Да. И буду сразу на выезд проситься. Догонять.
— Ну, это понятно. А потом?
— Что потом? — не понял он.
— Найдёшь дочь. И жену…
— Думаешь… это она? — перебил он Мартина.
Мартин пожал плечами.
— После «трамвая» не живут, Мартин, — тихо сказал он.
— Я видел, как после такого выживали, — возразил Мартин, — что по любым счетам умереть должны были. А жили. Всё возможно. Всё. Запомни. И вот что. Если это она, то после такого… понимаешь, Эркин, женщине не боль страшна, а то, что её силой взяли, против её воли, женщина после этого… — Мартин замялся, подбирая слова, — всех мужчин врагами считает, и… это ей уже никогда в радость не будет. Если это она, если она всё-таки выжила, ты будь… ну, помягче с ней, не лезь с этим, — и, видя его изумление, улыбнулся. — Нам ведь одно всегда нужно. Дорвёмся… и голову теряем.
— Я не знал… не думал об этом, — он нахмурился, припоминая. — Не видел, чтоб после «трамвая» жили. Сразу не умерла, так на Пустырь всё равно свезут. Спасибо, Мартин, конечно, только… не верится мне, что это… она.
Мартин кивнул.
— Я понимаю. Я вот ещё о чём подумал. Тот тип, что рассказал тебе о ней, он… кто? Понимаешь, если он заинтересован… мог и наврать, чтобы ты её не искал.
Он потрясённо выругался, а Мартин продолжал:
— Понимаешь, бывает такое. Был вот случай. Один… шибко шустрый. В отпуск поехал. А там у него и ещё одного… ну, за одной они оба ухаживали. Так ей он сказал, что того, другого, убили, а ему написал, что она без него загуляла и по рукам пошла. Ну и оказался при всех козырях. Вышла она за него.
— И долго этот шустрый потом прожил? — поинтересовался он.
Мартин довольно ухмыльнулся.
— Шальная пуля. На фронте — дело обычное…
…Эркин повернулся на спину, закинул руки за голову. Может, и впрямь беляк этот, как его, Рассел, соврал, и выжила Женя. Спасибо Мартину, предупредил. Теперь если встретит Женю, то… пальцем, конечно, не дотронется. Может, потому и молчало у него сердце. Что на цветном кладбище, что на белом. Но и на Андрея молчало. И во сне он их живыми видит. Чёрт, совсем голова кр угом. И устал, и под веками как песок насыпан, а сна нет. Эх, была бы комендатура здесь раньше, ведь ничего бы такого не было. Как Мартин сказал, услышав про неё? А! Дверь до кражи запирать надо, а потом уже незачем. Верно, конечно, но… ладно, надо спать.
По дороге домой Тим купил большое яблоко. Такое большое, что Дим уснул, не доев. Тим осторожно вынул остаток из его кулачка и положил на стол. Ящик, поставленный набок — стол и шкаф сразу. Ну да, мебелью он так и не обзавёлся, даже не думал об этом. Одеть и накормить Дима, укрыть его, поесть самому, он сам себе нужен только для того, чтобы Дим не остался один. В Цветном он не поселился из-за Дима, да и до работы было слишком далеко, а в белых кварталах ни на что, кроме этого сарайчика, он, при его заработках к тому же, не мог рассчитывать. Здесь его оставили в покое. Сарай на задворках, ящики вместо мебели, вода в колонке на другом конце сада, печка, жрущая уйму дров и нагревающая сарай от силы на три часа, но… но никто не донимает ни его, ни Дима вопросами. Как её звали, эту весьма почтенную пожилую леди? Эйди? Да неважно. Они прожили у неё почти месяц. Отдельная комната, мебель, бельё, он может раз в неделю купать мальчика в ванне, завтрак и обед, а при необходимости и ленч мальчику, он, разумеется, убирает весь дом, работает в саду и ещё деньгами… Его устраивало всё. Но она стала расспрашивать Дима о родителях, а когда он зашёл к ней заплатить за очередную неделю, сказала:
— Вы совершили благородный поступок, сохранив мальчика, но теперь его надо вернуть в надлежащую среду, вы понимаете? — он кивнул. — Ваша выдумка о Горелом Поле была весьма остроумна и, разумеется, оправдана в тех условиях, но теперь она излишня. К тому же, Горелое Поле — это русская пропаганда и не нужно, чтобы мальчик повторял её. Это может затруднить ему дальнейшую жизнь. Я могу похлопотать о поиске родственников бедняжки, а пока ему, безусловно, будет лучше в монастырском пансионе для сирот.
Он поблагодарил, положил как всегда деньги на стол и ушёл. Когда стемнело и она уснула, он одел спящего Дима и ушёл, неся сына на руках.
Тим оглядел зашитую рубашку — всё-таки от частых стирок швы ползут, но не ходить же в грязном — и стал убирать. Летом из-за ещё одного такого бегства ему пришлось бросить часть вещей и зимнее пальто Дима. Так что теперь он всё держал под рукой, а уходя на работу, почти всё брал с собой. Хорошо, уже холодно, и тёплая одежда на них. Оделись и пошли. Как тогда, той зимой.
Тим задул коптилку, лёг рядом с Димом и натянул на плечи сшитое из мешков одеяло. Дим сонно вздохнул и, как всегда, обнял его за шею. Так у них повелось с той ночи…
…Дим, но он ещё не знал его имени, шёл рядом, держась за его палец. И каждый шаг отдавался болью по всей руке. От пальца до плеча. Малыш бодро топотал босыми ножками и болтал без умолку. Он плохо понимал эту болтовню. И от множества незнакомых слов, и от туманящей голову боли. Малыш, конечно, устал и замёрз, и хотел есть, но не просил и не жаловался. Дальше всё путалось. Вроде он наклонился, и малыш вытащил у него из кармана кусок хлеба. А потом он, кажется, нёс его на руках. Ничего не чувствуя и не соображая от боли. Уходя от липнущего к лицу и горлу запаха Горелого Поля. А потом на секунду очнулся, и ничего не мог понять. Он сидит на земляном полу в каком-то сарае, вжимаясь в угол. И у него на коленях свернулся усталый изголодавшийся малыш. И его руки охватывают малыша сверху, прикрывая полами расстёгнутой куртки. Но… но кто расстегнул ему куртку? Сам он этого не мог сделать, он же горит, у него руки до плеч онемели. Но и мальчик, даже с его слов, справиться с застёжкой не мог. Значит, что? Значит, руки работают?! Но он не чувствует их. И боль… то нахлынет, то отпустит. И не дёрнись, не застони: пригрелся малыш, обхватил его за шею, уткнувшись макушкой ему под подбородок, и уже не всхлипывает во сне, а посапывает…
…Тим осторожно, чтобы не побеспокоить Дима, лёг поудобнее. Нет, ничего толком он не помнит. Куда-то они шли. Ночами. Днём он прятал Дима и прятался сам. Где-то достал какие-то обноски, смастерил из них малышу одежонку. Где-то доставал еду. И сам не заметил, как кончилась, куда-то ушла боль, руки обрели силу и ловкость. Падал и таял снег. А у Дима — он уже знал его имя — не было башмаков. Те, что он нашёл, были велики, мешали ходить и не позволяли бегать. И он понял, что иного выхода нет…
…Он устроил Диму убежище-пещерку в развалинах и оставил его там.
— Сиди тихо, Дим. Голоса не подавай.
— Пап, а ты вернёшься?
— А как же.
— Ты за едой пойдёшь?
— Да. Держи хлеб. Захочешь есть — пожуёшь, только не вылезай. Понял?