Изменить стиль страницы

— И далеко ушёл?

— Нет, не знаю… — голос индейца прервался то ли стоном, то ли всхлипом.

Больше он парня ни о чём не спрашивал. А хотел спросить о резервации. Врали о них разное. Молчали долго, он не то что заснул — в пузырчатке не заснёшь, — а как-то оцепенел. И начал разговор индеец.

— Как это ты… с рождения раб… мать бежала, что ли?…

— Я питомничный. Не знаю родителей.

— Ты же не негр… они рабы… а ты как?…

— Не знаю, — он помолчал. — Так вышло.

— А здесь… давно?

— Четыре года вроде.

Ответил и сам удивился. Как он не заметил? Ему же тогда получается… уже двадцать четыре, наверное. Ещё год, и ему из спальников прямо в Овраг, просроченный, на первой же сортировке…

— Ты кто здесь? — донеслось из темноты.

— Скотник.

— Хорошо… в тепле… — индеец говорил всё тише, но зависть, рабская зависть к чужому куску…

Он усмехнулся этой зависти. А по коридору уже тяжёлые твёрдые шаги, и каждый шаг через пол бьёт по спине, по вытянутым напряжённым суставам. Звякнул замок, и вспыхнул ослепительный белый свет, заставивший его зажмуриться.

— Вставай, на дойку опоздаешь.

Как всегда, после пузырчатки он двигался с трудом, и пинки Грегори подгоняли его всё чаще. Уходя, он так и не оглянулся на оставшегося лежать. Рабу только до себя, не до другого. А ему и своего хватает…

…Эркин рывком приподнялся на локтях, вслушиваясь в тишину, и снова рухнул в сон, в душную тёплую темноту…

…Из пузырчатки на работу. Хоть он уже давно работал один, но раньше так не уставал. И в рабской кухне, как и вчера, место рядом с ним пустовало. Никто не занимал место Зибо. Место второго скотника. Он ел, не чувствуя, что ест, зная одно: не поешь — свалишься, свалишься — в тот же Овраг угодишь. И когда Грегори зашёл в рабскую кухню, он как сидел и жевал, так и головы не повернул. Грегори чего-то там приказывал, его это не касается. И вдруг — его кличка.

— Угрюмый!

— Да, сэр, — встал он из-за стола, глядя на свою миску. Дали б доесть хоть. Вроде всё равно, а как подумал, что не дадут, так захотелось…

— Ты теперь один?

— Да, сэр.

— Малец будет с тобой. С завтра.

Твигги приглушенно охнула, схватилась рукой за рот. И все за столом притихли. Грегори оглядел их, усмехнулся — краем глаза он приметил эту усмешку — и вышел. И никто ничего не сказал. И он весь день крутился один. А вечером рухнул на нары в пустом закутке, уже ничего не соображая и ни о чём не думая. Зибо уже нет, он один. Впервые за столько лет. Не в пузырчатке, не наказанный. Он лёг ничком, уткнулся лицом в жёсткие шершавые руки, распластался на нарах. Как ходил, так и спал, только сапоги скидывал, чтоб ноги не попрели. И когда кто-то за плечо его тронул, не сразу понял, что это. Даже испугался: не Зибо ли вернулся из Оврага?

— Кто?! Кто это?

— Тихо, — обжёг его горячий шёпот. — Я это, Твигги.

Твигги? Он оттолкнул её и сел на нарах. В закутке темно, и в этой темноте еле различим блеск её глаз. Как же это она пробралась из барака в скотную, и ни один надзиратель её не застукал? Ловка баба! И чего ей не спится?

— Ты? Зачем?

— Вот, держи.

Что-то жёсткое ткнулось ему в руку, и он машинально сжал пальцы.

— Что это?

— Хлеб. Ешь.

— Зачем? — тупо повторил он.

Третья бессонная ночь лишила его остатков сообразительности.

— Ты ешь, ешь.

От Твигги пахло потом и мылом, и от неё как от печки шло ровное душное тепло. Он попытался отодвинуться от неё, но в закутке слишком тесно, а Твигги — нет, Прутиком она была очень давно. Он ничего ещё не понимал, а его челюсти перемалывали чёрствый крошащийся ломоть рабского хлеба.

— Я ещё принесу. И постираю тебе.

— Чего тебе от меня надо?

Твигги всхлипнула.

— Сынка моего к тебе отправляют. Ты уж не неволь его.

— Чего-чего? — стало до него доходить. — Это я буду надрываться, а он что?…

— Что ты, что ты, — заторопилась Твигги. — Он старательный, что скажешь — всё сделает. Так дитё ж он, силёнок никаких. Кровиночка моя…

Она заплакала. Он чувствовал, как сотрясается её тело, слышал всхлипывания. И молчал. Что он мог ей сказать?

— Ты уж хоть к быку его не посылай, Угрюмый. И… и ко мне его отпускай, ну хоть иногда. А я с ним хлебца тебе передам или ещё чего. Ты только скажи ему, а я уж расстараюсь.

Наобещала. Он угрюмо дожёвывал хлеб. Будто она кладовкой командует и может что-то давать кому хочет и когда хочет.

— Уйди, а, — попросил он. — Я после пузырчатки, мне и без тебя погано.

— Уйду, сейчас уйду, ты не сердись, Угрюмый, я всё сделаю. Ты только… только ты…

— Ну, чего заладила? Договаривай и выметайся.

— Ты… ты ведь спальником был, — она остановилась, и он ждал, чувствуя, как леденеет, наливается холодной тяжестью лицо, а она уже продолжала, — если приспичит тебе, не трогай моего, ну прошу тебя. Я помогу, уговорю кого, ну сама… я ещё могу, Угрюмый…

— Уйди, — тихо сказал он.

И его сил только и хватало сейчас, чтоб не ударить её. Она поняла и с удивительной для её толщины ловкостью бесшумно исчезла. А он как сидел, так и повалился на нары и бил, бил кулаками по гладким отполированным телами рабов доскам, не чувствуя боли, пока не обессилел и заснул…

…Утро было пасмурным. Эркин проснулся, как только встала Женя. Полежал, пока она одевалась, а когда она ушла на кухню, откинул одеяло и сел на постели. На стуле у кровати лежали его штаны и рубашка. Он оделся, посидел ещё на краю кровати и осторожно встал. В сером утреннем полумраке пошёл на кухню. Женя возилась у плиты. Оглянулась на стук двери и улыбнулась.

— Доброе утро. Ну, как ты?

— Доброе утро, — он улыбнулся в ответ. — Хорошо. Совсем хорошо.

От огня сумрак в кухне не серый, а тёплый красноватый. И от запаха еды сладко щемило под ложечкой.

— Пойду Алиску будить, ты пригляди за плитой, ладно?

Он кивнул, и она пробежала в комнату. Эркин подошёл к плите и приоткрыл топку. Та-ак, она бы ещё полбревна заложила. Осмотрел прислонённые к плите сбоку поленья. Крупно колоты, под большую топку. В имении мельче кололи. Но он нащепает лучины, было бы чем. А пока… он взял пару поленьев потоньше и подложил их. Зибо, покойник, спасибо ему, многому выучил.

— Эркин.

Он оторвался от огня, обернулся к ней.

— Я ж к плите не подойду.

Он захлопнул дверцу и отошёл к окну. Алиса, сопя и фыркая, умывалась у рукомойника. Женя, быстро переставляя кастрюли и не оборачиваясь, командовала.

— Алиса, про шею не забудь. Вытирайся и марш к столу. Эркин, руки вымой и туда же. Давай-давай, у меня времени в обрез.

Он послушно обмыл руки, хотя запачкать их никак не мог, и пошёл в комнату.

И не сразу понял, что изменилось. Кровать застелена, стол накрыт. Он ещё раз взглядом пересчитал чашки. Три. Она что же… Алиса уже сидела за столом и крутила, играя, свою чашку. А Эркин стоял и оторопело смотрел на стол. Три чашки, три тарелки, три ложки, большая тарелка с нарезанным хлебом, сахарница.

— И долго ты будешь стоять? — Женя поставила на стол низкий и широкий кофейник. — Молоко кончилось, будем чай пить, — и опять убежала.

— Ага, — радостно согласилась Алиса.

Значит, это чайник — зачем-то подумал Эркин.

Женя принесла кастрюлю с кашей. Разлила чай, разложила кашу, а он никак не мог выйти из столбняка. И Жене пришлось почти силой усадить его за стол.

— Ешь.

Он несмело, неловко взял ложку.

— Алиса, сиди прямо и не чавкай.

Ну, Алиса, ладно, она ничего не понимает. А Женя, она-то… он осторожно покосился на неё. Как будто, так и надо, что индеец, раб, за одним столом с белыми, с белой женщиной, она что, не боится? Она же расу потеряет. Но… но она так хочет. Это её желание, её воля. У него задрожали руки, но он загнал эту дрожь внутрь, поднёс ко рту ложку, проглотил, не чувствуя вкуса. Когда-то, ещё в питомнике их, отобранных в спальники, учили всему, что может понадобиться, и как есть «по-белому» тоже. В имении он всегда ел как все, по-рабски, и вроде забыл всё, но его руки помнят лучше, чем он сам. Он ел, не поднимая глаз и не ощущая вкуса.