Волнение, восторг победы заставили измученного гонца забыть о смертельной усталости. Он стоит на ногах, и никто не сидит кругом, обступили, слушают живой рассказ. Как у юноши вестника, сверкают сейчас глаза и у стариков, загораются краской щеки, сжимаются руки… А он говорит:

— Понимаете, панове, генерал наш хотел неожиданно напасть. Потому ж их было вдвое, чем наших… Да не удалось… Эти казаки, как коршуны, носились впереди, с боков отряда, кругом!.. Все видят, обо всем упреждают своих… Ну, выходит одно: отступать надо… Стояли мы уже у Зелехова. А генерал ходит такой насупленный, надутый, словно мышь на крупу… "Неохота, — говорит, — в первую же встречу да тыл показать россиянам. Честь польского воина того не велит!" И все думает, думает… Вот мы уж и Стоцк миновали, стали на пути, ведущем к Жерочину. Неважное место, защиты мало… Да вдруг приказ дневной: бой решен на 14-е число… На вчера, значит… Мы чуть плясать не пустились мазура от радости. Про солдат и говорить нечего: молодые рвутся в огонь… Старики, кавалерия только чиститься стали да рубахи сменили… Пикеты стали наши подходить. Подали добрые вести. Видно, не боялся пан Гейсмер наших слабых сил. Прямо навалиться решил, без дальнейших историй, резервов не оставил, весь отряд в две колонны вытянул, чтобы с обоих боков напасть и раздавить нашу горсть… А не тут-то было!..

— Ну… ну!.. — звучат голоса, торопя рассказчика. Но он и сам спешит, трепещет, бледнеет, словно опять переживает весь пыл и лихорадку боя.

— Хорошо!.. Хорошо, видим, веселее стал наш генерал… Поймал кончик нитки… Уж доберется и до клубочка… Так и вышло… Построились мы, изготовились к бою… Много людям говорить не пришлось. Видим, удерживать их надо, а не в огонь посылать… Вот голова первой российской колонны показалась из лесу от Жероциня. Кавалерия, драгуны, тяжелые, рослые такие, на челе… Сзади — пушки ихние сразу показались, заговорили… Огнем и железом осыпали наши ряды. Стоим, ждем, не дрогнем, как видит Бог… как слышит меня Богородица Святая… Все одно — помирать. Хоть со славой… Да нет… Первые четыре эскадрона наших лихих улан-копейщиков бросил генерал на драгун, на пушки неприятельские… Рубят великаны-драгуны палашами… жалят их наши уланы пиками, увиваются вокруг… Редеть стали ряды драгун… Меньше половины их сидит монументами на сильных, огромных конях… И, смотрим, повернули эти кони, под защиту пушек и пехотного огня уходить стали, соединились со вторым драгунским полком, стоящим наготове, наших к себе словно зовут… Тут соколом сбоку ротмистр Левиньский на них налетел со свежим уланским эскадроном… Смертельная свалка пошла… Бились недолго, зато отчаянно… И не выдержал неприятель… Совсем назад повернули драгуны… А дорога-то узкая, по гребле, на болоте… Растянулись кишкой. Уланы их тут и приняли в пики!.. Пять пушек отбили, сто пленных попало в наши руки… А тут, торопясь на гул боя, на канонаду орудий, по дороге от Точисков показалась вторая, главная колонна Гейсмера!.. Картечью так и засылали они наши пехотные батальоны. Но те не дрогнули, огнем отвечают на огонь, их громкие песни: "Еще Польска не згинела" — заглушает даже удары орудийного огня!

— Виват, польское войско! — словно против воли вырвалось у многих.

— Тише, не мешайте, — остановили другие.

— Подождите… дайте досказать, — нервно оборвал и говоривший. — Что дальше было! Вот стоит наша живая стена, терпит. Падают люди — но сейчас же смыкаются ряды… Словно и не случилось ничего… Дверницкий, наконец, видит: пришла пора! Целую лавину конницы бросил на россиян: егерей конных, улан свежий Четвертый весь полк… Но и россияне молодцы. Хоть бы колыхнулись, хоть бы единый шаг назад!.. Пришлось нашей лихой кавалерии сдержать коней у самой этой грозной стены, ощетинившей штыки, как ряд смертельных змеиных жал. Перед самым фронтом неприятеля замерли наши люди и кони… Еще миг — двинется эта стена… Начнет брюхо пороть коням, дырявить мундиры наших улан вместе с грудью… Тем придется кинуться назад. Все рухнет!.. Но не выдал старый волк Двер-ницкий… Сам с пехотой чуть не бегом ударил во фронт вражеской колонне сбоку — другой наш отряд валит на россиян… С другого — третий!.. Врукопашную дело пошло! Полковника ихнего пан Анастасий Дунин сразу свалил своим палашом… Кровь полилась… Глядим, через полчаса поле за нами осталось!.. Уланы пустились за уходящими остатками колонны неприятельской, шесть пушек еще нам досталось совсем готовых, незаклепан-ных. До двухсот убитых россиян насчитали наши санитары… Раненых сколько, не знаем…

— А у нас?! У нас?..

— Сберегла Пресвятая Дева… — обнажая голову, проговорил печально офицер. — Убитых только двадцать семь пало на поле чести… Ранено — шестьдесят. Не тяжко по большей части… Некоторые и в лазарет не захотели… Из рядов чтобы не выходить.

Крестное знамение творят все кругом… Шепчут заупокойные молитвы… Радость и печаль так странно и жгуче переплелись в людских душах, обычно чуждых одна другой, а сейчас словно слитых воедино, сближенных, сплоченных одним сложным чувством ликующей радости и жгучей печали…

Заупокойные мессы отслужены были немедленно по всем храмам, а после — благодарственные молебны. Горел от огней целый город, иллюминированный вечером, расцветился флагами, коврами… Оркестры музыки гремят везде, ликуют, поют, веселятся варшавяне…

А в душе у всех звучит: "Помяни, Господи, и помилуй души верных сынов родины, павших за нас в бою!.."

Ничего не слышат эти убитые, ни людской радости, ни людских слез и молений, воссылаемых за них…

Они были… их не стало больше… Не нужны им ни радости, ни сожаления, ни мольбы.

А там, далеко, в холодных городах России — тоже немало пролито было слез и прочитано молитв, когда двести семей узнали, что нет больше у них отцов, сыновей, братьев…

Они были, ушли в чужой край… И больше не вернутся никогда!

Таков закон жизни и смерти, таков неуклонный жребий войны, как называют люди братоубийственную свалку, если в ней участвует много, много тысяч и сотен тысяч людей…

Но молитвы и слезы не помогают ничему, как бессильны и слова, раз загремели, заговорили пушки…

Они продолжают греметь, и кровь все льется и льется…

Отважно встречают поляки натиск мощного неприятеля, удачу посылает им случай, бог войны. 19 февраля под Вавром удачно отбили грозный напор поляки. Но силы слишком неравны: 120 тысяч против тридцати. И постепенно отступают к Грохову полю, под прикрытие пушек Праги, польские отряды… Медленно надвигаются на них бригады и дивизии Дибича…

Близок решительный бой… Слышны уж совсем ясно в Варшаве удары орудий, рокот ружейной перестрелки во время небольших отдельных стычек между передовыми отрядами обеих армий…

И вдруг затишье настало на короткое время… Нащупали друг друга враги-братья. Готовятся к большому бою…

Бой начался 24 февраля, когда на подмогу Дибичу явилась свежая дивизия князя Шаховского… И началась затяжная битва на три дня, стихая под Бялоленкой на краткие часы ночи, загораясь снова на Гроховских полях вместе с утренней зарей следующего дня.

У Бялоленки Шаховской, имея за собой двадцать тысяч штыков и сорок восемь пушек, уже успевший опрокинуть слабые отряды графа Казимира Малаховского, сам принужден был остановиться, сойти на новый путь, когда Круко-вецкий со свежими силами в числе двенадцати тысяч людей при двадцати четырех орудиях соединился с отступающим Малаховским, двинулся в атаку, осторожно, но упорно вырывая у россиян пядь за пядью пройденный ими уже путь…

Очистили Бялоленку поляки, взяли три пушки. Но за собой оставить позиции не пришлось… Надо спешить к Грохову, где, словно эхо, отзываясь на канонаду Шаховского и Круковецкого, загремели пушки Дибича, а потом и у Хлопицкого, в польской армии…

Накануне гроховского боя Хлопицкий с Баржиковским обходил позиции, чтобы выяснить, что еще надо и возможно сделать в эти последние часы.

— Хорошо бы тут для защиты наших орудий возвести земляные насыпи. Ведь наша артиллерия куда слабее российской, — заметил осторожно Баржиковский, угнетенный, словно сам зараженный усталым безразличием, которое ясно было написано на лице Хлопицкого.