Изменить стиль страницы

Анна была как раз в Валькином возрасте, белобрысая поджарая бабенка, белые с рыжинкой ресницы и такие же брови никак не замечались на скуластеньком лице, а сегодня на этом почти безбровом лице глаза, как у кролика, были подрезаны красными веками — заплаканы. Она и сейчас, как только переступила порог и увидела Вальку, заморгала и залилась слезами.

— Да что это, Анна? Что стряслось? — всплеснула руками Валентина и, положив руки на плечи Анны, успокаивая, посадила за стол. — Господи, что с тобой?

Она быстренько поставила чайник на газ, достала варенье, масло, хлеб поставила. И все говорила:

— Вот сейчас чайку попьем, порасскажешь, и все отойдет, все будет хорошо. Только волю слезам не давай. Господи, чего только не бывает на свете! Все проходит, и это пройдет, подружка. Вот давай успокойся, давай чайку горяченького. — И Валентина налила из заварного чайника. Она уговаривала, а сама все гадала, что за беда свалилась на подругу. Кто обидел? Оскорбил кто-нибудь спьяну? Ревизия? Дома ль что?.. Закусили холодной курятиной. Заварила новый чайник, разлила по кружкам, варенья положила на блюдечко.

— Ну, говори, говори. Анна. Увидишь, сразу полегчает.

Анна судорожно сглотнула слезы, вытерла платочком глаза и выдавила с трудом:

— Сын явился, нашелся сынок…

— Да какой еще сынок? Откуда? — И, вдруг что-то сообразив, открыла рот, замерла и робко, чуть ли не шепотом спросила:

— Энтот, что ль?

— Он, кто ж еще… — И опять у Анны набрякли глаза.

— Ну и…

— Ванька говорит: иди, мы тебя не знаем, и ты нас не знаешь, иди и живи, как жил. И ушел сынок, а я за ним, плачу, а он обиделся и уехал.

— Господи…

Анна потихоньку успокоилась, стала говорить. Валька слушала и вздыхала. Она думала о том, что с ней было где-то в Сибири, а здесь, в этой Цыгановке, почти то же самое. Ну, не то, конечно, а жизнь отчего-то ломается, отчего-то не складывается как хочется, и когда она будет складываться у людей — неизвестно. Ее молодость размоталась как попало, не сложилась вот и у Анны. Не получилось у них в самом хорошем возрасте. Отчего? И все вроде есть, все начинается как надо, а потом — подножка, и все полетело кувырком. Слушала Валька, и вторым потоком текла ее собственная жизнь.

Когда-то, в девичестве, Анна выскочила замуж за одного, вроде хорошо было сначала, а мать у него была чистохолка, «это не так, то не так», добилась своего, ушла Анна, пожаловалась своей матери, поплакала, а та посоветовала: уходи. А уже ребенок получился, с ребенком ушла. Мать говорит: отдай этого щенка, зачем он тебе жизнь будет портить. Наладила: отдай да отдай. Отдала одним, а те подержали немного и назад принесли, ночи не спит, орет все. Вернули. Опять стала искать, кому отдать. Нашла. Отдала. Они уехали в другой совхоз. Уехали и уехали. А Анна вышла снова замуж, теперь за этого Ваньку, маленького, корявенького мужичка: теперь не до этого, чтобы выбирать, иди, кто берет. И пошла. Вроде тянулись дни, годы нормально. И вот привозит в магазин хлеб шофер, парень молодой, двадцати пяти годков. Уж позабыла про все Анна, а тут глянула на этого парня, на шофера, и… обмерла. Тоже с рыженькими бровками, с ресничками незаметными, екнуло сердце. А парень смотрит и смотрит как-то ненормально на нее. Уже уезжать надо, а он все стоит в магазине и стоит как вкопанный.

— Ты чего? — испугалась Анна.

— А мне сказали люди, что мать моя в Цыгановке в магазине работает. Я и повез хлеб. И вот гляжу на тебя, мама, и думаю, ты это или не ты.

— Сыночек, — кинулась Анна к парню-шоферу. — Я ж сразу поняла.

Обнялись они в слезах. Сын все повторял, как маленький: мама, мама и так далее. Прожил до двадцати пяти лет, а мамы не знал, не имел, и можно сказать, что не было у него детства, поэтому теперь он почувствовал себя маленьким, ребенком, и ему захотелось под защиту материнской руки. Он обнимал Анну, повторял свое «мама», а потом спросил:

— А как же ты бросила меня?

— Заставила бабка твоя, моя мать. Заставила, сыночек.

Стал он ездить, хлеб возить в магазин. Анна, между прочим, никому ничего про это не рассказывала. А сегодня в обед поехали на его машине домой к Анне, а муж, маленький этот человечишка, посмотрел на статного парня и взбунтовался, иди, мол, своей дорогой, мы тебя не знаем, и ты нас не знаешь, как жил, так и живи. И вот он ушел, уехал, а Анна до конца работы не просыхала от слез и сейчас зашла к подружке, отплакаться, облегчить душу.

— Вот жизнь, чтоб ты провалилась! Поглядит кто, может позавидовать, все вроде как надо, а оно вот как получается. Господи, вот дела. Да чем ему, Ивану-то, помешал он, зачем гнать?

— Ему не хочется с моим прошлым возиться, а сынок будет приезжать и все время напоминать, его и заело.

— Ну и что? Что тут такого? Потерпел бы!

— Не, не будет терпеть. Он хоть и мелкий ростом, а характер у него твердый. Не хочет, и все. Мы тебя не знаем, и ты нас не знаешь. Вот так сыночка встретила. — И опять за платком полезла в сумочку. Глаза промокать.

Сидели, горевали. Пашка приехал. Поставил машину, вошел, и осклабившись:

— Ты работай, а они вон чем занимаются. Ну и бабы. — Но заметил заплаканные глаза у Анны, посерьезнел: — Чего?

В ответ обе молчали. Пашка повозился у рукомойника, обтер руки и опять к ним:

— Ну чего? Может, поесть дашь?

— Садись, сейчас погрею борщ.

Засуетилась, кинулась к плите.

— Чего это, вроде глаза на мокром месте? Анна? Проворовалась, что ль?

Анна вздохнула, посмотрела на Пашку с укором, и глаза ее набухли влагой.

— Сынок ее объявился, — от плиты через плечо отозвалась Валька. — Объявился, а Манютенок не хочет признавать, прогнал.

— Да что он, злодей какой?

— Не злодей, — отозвалась Анна. — Хочет жить только своим, до чужого ему нету дела.

— Ну ты ж ему не чужая?

— Может, и так. А заставить человека нельзя.

— Ах ты шкет такой! Я б заставил. Чужой-то все одно человек! Небось мамки никогда не знал. Сколько ему?

— Двадцать пять.

— Вот видишь. Ну, а ты отпустила? Опять прогнала сына?

— А что я? Как сказал, так и будет, он хозяин.

— Хозя-ин… Дала б ему оплеуху, чтоб понял, что к чему.

— Он скорей даст.

— Да ты ж одной рукой через плетень его перекинешь!

— Он муж. Может и побить.

— Чем он побьет?! У него и кулачки-то дитячьи.

— С им драться не будешь, он муж.

— Ага, муж. Ну тогда молчи и не рыпайся. Чего ж тут слезы лить?

— Жалко… — почти шепотом отозвалась Анна.

— Что за люди эти бабы! Сперва наделают дел, моя вот историй тоже накрутила, а потом ревут.

— Ты у нас святой! — сказала Валька.

Пообедал Пашка и отправился в свою комнату, на кровать лег в брюках. Так он всегда отдыхал после обеда. Хотел заснуть на часок, не спится… Муха садится на голову. Поднялся, убил мухобойкой. Опять лег, рубашку скинул, в майке прилег. Закрыл глаза, открыл и — ничего, как вроде и не хотел спать. А ведь спешил, думал прикорнуть на часик. Встали-то рано, чуть не до солнца. Ну ладно, нехай не спится, так полежу, на спину повернулся, стал в потолок глядеть. И чтой-то эта Анна из головы не выходит? Плачет. Подумаешь — плачет. Что ж он, слез не видал? Слава богу, повидал слез этих. Но сон пропал. Голова кругом пошла, от Анны к себе, к Вальке, к Федору Ивановичу, потом за угол, к покойным теперь уже дяде Андрею и к тетке Нюрке, других знакомых перебрал в уме, и что-то получалось, никто не живет, не жил как надо, как хотелось кому. Со стороны поглядеть — все в порядке, а коснись — слезы. Отчего? Уж куда лучше сами живем, и дом, и в доме, а ведь годы, самые сладкие годы — вон где, пролетели в нужде, в нескладицах, в неустройствах. А вспомнить отца, там вообще сплошное горе луковое. Чего только не перенес старик. И голод, и холод, и конокрадом был, рассказывал, при нэпе еще, били не один раз за конокрадство, и в тюрьму попал по ошибке, безвинный, чуть ли не отдал концы в этой тюрьме, пока разобрались, что невиноватый. А уж в последние годы и пенсию получал, и все хорошо дома, а жизнь-то прошла вся. Уже заморился жить. Ничего, говорил, не хочу, а ведь шустрый был, ко всему интерес имел. Заморился и без всякой жалости помер. А Федор Иванович? Живой еще. А что за жизнь? Был директором, поясок кавказский носил с набором, а что получилось? Немцы хотели сжечь, не сожгли, калекой оставили. Не тужит вроде. Но какая ж это жизнь? Тоже поломанная. А тетка Нюрка, покойница, много прожила, а что видела. Ребят поубивало на войне, остались одни с дядей Андреем да Верка с пьяницей мужем. Как она говорила? Живем, говорила, дюже добро, а счастья нету. Да что ж это такое? То кто-то виноват, а то и не виноват вроде никто.