IV

   Вся приятность жизни, все спокойствие существования нарушилось, разлетелось прахом.

   Необходимо, нужно было что-нибудь решать, предпринимать. И предпринимать самому. А что предпринимать? С чего начать?

   Все это было тяжко, трудно, а главное -- совсем неожиданно, без всякого предупреждения.

   Но все-таки близкая опасность, вопреки ожиданиям, не дала ему остановиться на тоскливом мычании в незнании, что делать, а поселила решимость.

   Ему вдруг пришла мысль: сейчас же, не откладывая дела в долгий ящик, переменить режим и, не обращаясь к немцу, своею волею поставить себя на ноги. Ведь раз болезнь от того-то и от того-то, нужно устранить то-то и то-то, и все пройдет.

   Благодаря этой мысли Федор Иваныч сам обдумал и решил в корне покончить с прежним образом жизни. Организм тогда придет к нормальному виду, и все пойдет по-старому без всяких докторских советов, а только благодаря своей собственной воле.

   Это сознание так оживило Федора Иваныча, так подняло дух, что он даже не затруднился перед теми лишениями, которые ожидали его на новом пути жизни, при совершенно новом режиме,-- самоуправления.

   Он даже почувствовал себя в счастливом возбуждении при мысли о таком крутом решении, которое он осилил совсем шутя.

   -- А то это, пожалуй, дай себе волю, этак можно так распуститься, что в конце концов ничего не будешь в состоянии сам для себя решить! -- говорил Федор Иваныч.

   В этом возбужденном состоянии он решил устранить не только прямые причины своего, разрушения: бездействие, чрезмерный сон, настойку; он решил даже бросить такие невинные, мирные удовольствия жизни, как грызня подсолнушников. Если уж решать, так решать!

   И ему приятно было чувствовать всю силу своей воли, с деятельностью которой ему пришлось столкнуться впервые.

   Владимир Карлович удивится, увидев его опять здоровым, свежим и розовым. Непременно хлопнет себя по карману и скажет:

   -- Непостижимо! Что с вами сделалось, святой отец, вас узнать нельзя!

   Не считая пищевого режима, Федор Иваныч придумал взять в свои руки и вообще все. Это было слишком обще и неопределенно, но он часто так выражался в процессе своего мышления, потому что это было легче и удобнее: захватил сразу побольше -- тогда наверное уж тут попадется и то, что ему собственно нужно.

   В этот раз под словом "все" он разумел приблизительно все главные функции своего существа: мысли, поступки, слова, волю, деятельность. Все это он решил подчинить себе, чтобы знать, что в нем происходит, почему происходит, и на свободе иногда даже самому направлять энергию по своему сознанию.

   Выходило так, что благодаря этой болезни он как будто тронул в себе какой-то основной рычаг, а с ним вместе получили толчок другие рычаги, пришли в движение и, как бы пользуясь таким редким случаем, требовали пересмотра дела.

   Но все это было хорошо, пока только решалось, распределялось. Вся трудность же практического проведения этих новых основных законов в жизнь сказалась в первые дни.

V

   Русскому духовенству запрещено посещение недостойных его высокого сана театров, светских концертов и прочих развлечений, которыми обыкновенные люди, не стесненные высоким саном, пользуются во время отдыха.

   Но обычно пастыри не тяготятся этим лишением и приучены не высказывать недовольства своим положением.

   Федор Иваныч также никогда этим не тяготился, по крайней мере он никогда не высказывал недовольства содержанием своей жизни.

   Но не тяготился он этим в обычное время, то есть до болезни, так как развлечения у него были, наслаждения и умственная деятельность тоже.

   Теперь же, когда жизнь его в корне поколебалась, когда пришлось благодаря диете воздерживаться почти от всей своей личной жизни, он почувствовал, что на свете есть время, и время это может быть убийственно для честного человека.

   Даже его приватные занятия по службе, вроде переписки церковных книг набело, и те потеряли для него облагораживающее и удовлетворяющее значение. Взялся было переписывать мертвых, посидел несколько времени и бросил.

   Он ходил скучный, унылый и потерянный, почти не шутил и не разгадывал ребусов.

   Оживлялся о. Федор и как будто немного радовался, как неожиданному развлечению, когда приходил дьякон и говорил: "мертвечинка объявилась", как он называл это, когда умирал кто-нибудь из духовных детей Федора Иваныча. В это время он все-таки хоть на время переставал томиться и мечтать о прежней радостной жизни, когда он не думал ни о каких режимах.

   Проходя по улице, он рассеивался какими-нибудь пустяками: прослеживал подозрительным взглядом беленькую с бубенчиком болонку, бегущую торопливой, озабоченной рысцой, мимоходом заглядывал в открытое окно какого-нибудь дома.

   Но когда приходил домой, то опять начиналось тоскливое ощущение пустоты, точно этим переворотом -- шут бы его взял! -- из него вынули всю душу и всю суть личной жизни.

   Федору Иванычу стали приходить мысли о том, что дело совсем не в том, чтобы отказаться от всего прежнего образа жизни. Нужно удалить только вредное. А то это обычная дурацкая манера: уже если что решил, так вали вовсю!

   Походив немножко по комнате и потирая лоб, как будто находясь в затруднении, Федор Иваныч сказал себе:

   "Вот что: я совершенно напрасно выкинул подсолнушники. Вреднего в них ничего нет, а они все-таки облегчат хоть немного. Да и все равно никогда не может быть полного воздержания".

   После этого Федор Иваныч послал купить подсолнушников.

   Но все равно дело от этого почти не изменилось. Он по-прежнему ходил целый день по комнате, томился и не знал, куда себя деть.

   Однажды, походив так, Федор Иваныч поправил завернувшийся лист у цветка на окне, потом вздохнул и позвал кухарку.

   -- Марья! Пойди сюда! -- крикнул он.

   Марья ходила, вечно высоко подоткнув со всех сторон сарафан. Она отличалась особенно толстыми ногами и такими же "благодатями", как называл дьякон. И Федор Иваныч (грешный человек) иногда, сидя у письменного стола за перепиской мертвых, смотрел украдкой на ноги Марьи, когда она развешивала белье в саду (ноги у нее были видны чуть не выше колен),-- смотрел и, усмехаясь, покачивал головой.

   "Вот уж дьякон ни за что бы не утерпел",-- думал Федор Иваныч. У самого же у него была на этот счет некоторая робость и нерешительность. Он только шутил с нею.

   -- Ты что сегодня готовила? -- спросил Федор Иваныч, когда Марья остановилась в дверях и одернула бок сарафана.

   -- Уху,-- сказала Марья сиплым, тяжелым голосом, точно ей приходилось делать огромное усилие для того, чтобы выдавить этот звук из себя.

   -- Ты перцу, небось, навалила туда, бог знает сколько? -- сказал как-то осторожно Федор Иваныч, точно с волнением ожидая ответа.

   -- Клала,-- сказала неопределенно Марья.

   -- Ну вот! А я болен, и мне нельзя с перцем есть.

   -- Я его пойду выловлю,-- сказала угрюмо и недовольно Марья, не глядя на хозяина.

   -- Зачем, зачем выловить! -- крикнул с испуганной поспешностью хозяин,-- тебе, дуре, скажи только, ты уж и обрадовалась. Теперь уж дело сделано, раньше бы заботилась и думала о здоровье отца духовного. А то пойдешь грязными лапами по кастрюле лазить.

   Марья спрятала под фартук руки.

   -- То-то вот... А селедку очистила?..

   -- Хозяйка не велела; она говорит -- вам нельзя.

   Федор Иваныч подумал.

   -- Нельзя... Гм, отчего же мне нельзя? Что же я, по-твоему,-- мальчик, сам не могу рассудить, что мне можно и чего нельзя? Это еще что за опекуны такие!

   -- Я не знаю, мне все равно,-- очистить, так очистить.

   Федор Иваныч не слушал ее и думал.

   -- А ты не говори ей про селедку. Очисть, а не говори.