Наконец я услышал, что она повернулась и пошла к двери. Я подошел было к столу, но, посмотрев на дверь, увидел подсматривающий за мной в щель глаз и крепко прихлопнул дверь.

   Пробравшись со всеми предосторожностями в беседку, я, прежде всего, решил распределить часы. Достал лист бумаги и написал расписание дня.

   В расписание вошло: сидеть на бревнах, учить уроки, читать книги, работать по уборке комнаты. Потом пришлось все-таки написать еще одно: д_у_м_а_т_ь. Но здесь был уже явный пробел: я хотел, чтобы в расписание входили все мои поступки, а между тем я чувствовал, что здесь можно поместить только одно благообразное, в то время как в действительности оставалось еще много приятного, что резало бы глаз в расписании, но в то же время фактически пропущено быть не могло. Без этого -- жизнь не в жизнь.

   Написать в расписании -- курить, охотиться за лягушками, лазить за яблоками в чужой сад,-- было невозможно, а между тем в действительности было и это все.

   Приходилось даже для самого себя разделить жизнь на показную и скрытую.

   "Как в этом отношении устраивается Ваня? -- подумал я.-- Может быть, в самом деле отказаться от лягушек?" Но мне пришло в голову для этого завести другую, тайную тетрадочку, куда и вписывать все до последней мелочи из области запретного и греховного, а расписание я устроил на самом видном месте. Правда, линейки были довольно кривы, строчки тоже лезли куда-то вверх, то в конце загибались маленькими буковками вниз, но в общем было -- ничего. Я даже отступил шага на два и, наклонив набок голову, полюбовался своей работой.

   Помещение мне тоже нравилось.

   -- Вот сижу себе здесь, и никто не мешает работать.

   В раскрытую дверь беседки мне была видна часть дорожки, высокая трава около кустов смородины и гладкое выкошенное пространство дальше, меж яблоней. Я еще ничего не начал делать и только наслаждался приятностью новизны. своего положения и дальнейшими перспективами.

   "Буду сидеть здесь до обеда",-- подумал я. Но в это время на леднике загремели ведрами, и я почувствовал, что мне хочется есть. Это было досадно: только было уселся, приходится идти в дом. Явно сделано одно упущение, нужно было захватить с собой провианта; спрятать его, слава богу, здесь есть где, и тогда я мог бы не выходить отсюда по целым дням. Но теперь ничего больше не оставалось делать, как нарушить расписание и пойти подкрепиться.

   Я пришел домой, не обращая внимания на пытливый взгляд Кати, поел на маленьком шкапчике над тарелкой пирога и уж собирался было идти обратно, как вошел Сережа и прямо обратился ко мне:

   -- Это ты устроился там в беседке? -- сказал он.

   Я подавился от неожиданности пирогом и, откашлявшись, сказал, что я.

   -- Ну и потрудись, пожалуйста, убрать свое имущество оттуда.

   -- Почему?

   -- Ты очень обяжешь меня, если поменьше будешь разговаривать...

   -- Кстати: а зачем мой платок очутился у тебя,-- прибавил он, доставая из кармана платок, который я оставил на столе в беседке.

   -- Разве это твой платок? -- спросил я.

   -- Да, это мой платок. Зачем ты таскаешь чужие платки?

   Это меня задело.

   -- Я вовсе не т_а_с_к_а_ю чужих платков,-- сказал я.

   -- А где же ты его взял?

   -- Я его нашел в беседке, под лавкой с сеном...-- сказал я твердо и не опуская глаз.

   -- С каким сеном? -- спросила подошедшая в это время мать.

   -- Это так,-- глупости,-- сказал Сережа, покраснев и сейчас же прекратив разговор.

   -- Все-таки я попрошу тебя убрать оттуда свои книги и все, что ты нанес туда,-- расписание и прочее.

   Катя, стоявшая в дверях и как всегда явившаяся свидетельницей моего позора, вдруг исчезла. Я догадался: она побежала посмотреть, чего я нанес в беседку и как я там устроился. Чтобы не дать ей успеть сделать это, я выскочил в другую дверь, помчался напрямик под яблонями, через кусты и, прибежав раньше ее, скорее забрав все и отбежав, сел в бурьян, чтобы видеть, как она останется с носом.

   Пришлось искать другого места, и я, подумав, решил устроиться на раките. Правда, там не так удобно, но зато, когда заберешься туда, где огромные толстые сучья расходятся в стороны и образуют как бы гнездо,-- чувствуешь себя совершенно удаленным от мира, где тебя ни одна живая душа не увидит. Кроме того, там есть недурное дупло, куда можно прятать провиант, благодаря чему можно будет не показываться домой по целым дням. Пусть тогда поищут. А то гонят отовсюду, точно заразу какую-то. Нет, все-таки какой я несчастливый человек!

   В то же время мои дела с жизнью по расписанию шли плохо: я аккуратно каждый день, захватив с собой в виде провианта пышек, груши, разместив все это в складах, развертывал книжку и начинал дело с самого неприятного -- с уроков.

   Скоро, однако, глаза начинали козырять по сторонам, и я переходил к наблюдениям. Когда сидишь на раките, то внизу все кажется каким-то другим миром. Вон из кухонных сеней вышла Аннушка и пошла к погребу. Я сверху смотрю на нее, и мне смешно, что она проходит под самой ракитой и не подозревает, что я сижу здесь. Иногда отломишь веточку и бросишь в нее, чтобы посмотреть, что будет; но она, проворчав себе под нос и обругав почему-то грачей, проходит дальше.

   Потом, не успевал я прочитать несколько строк, как мне начинало хотеться есть, и я вытаскивал запасы из склада и поедал их в один присест, тогда как их должно было хватить на целый день. Значит, через час я опять должен был бежать в дом за подкреплениями. А частые перебежки, помимо того, что не давали сосредоточиться, могли открыть мое убежище.

   Кроме всего этого, в расписании был один проклятый пункт, на котором я каждый раз неизменно садился.

   В пункте этом было только одно короткое слово: д_у_м_а_т_ь. Но о чем думать, это еще по-прежнему оставалось нерешенным. И с этим делом обстояло хуже всего. А то, что этот пункт являлся самым главным в расписании Вани,-- это было несомненно. Выбросить его, как я хотел сначала, было нельзя, так как главный секрет Ваниной жизни, по всем видимостям, заключался именно в этом пункте. Не мог видеть этого только слепой. Что же мне делать?

   Как только подходило время исполнения этого пункта, так начиналась каторга. Сколько я ни усиливался, никак не мог думать о чем-нибудь одном, а всегда обо всем сразу: и о том, почему Сережа прогнал меня из беседки, на что она ему вдруг понадобилась, и о том, что если я каждый день буду думать о н_а_с_т_о_я_щ_е_м, то в конце концов буду самым умным человеком. А в чем это н_а_с_т_о_я_щ_е_е,-- одному богу было известно. Я уж, бросив доискиваться, перешел на казенное отношение к делу и старался только отбыть положенный срок. Думал о том, что первое взбредет в голову: о Тане, о своих грехах, о Петре Михайловиче, которому, должно быть, самой судьбой суждено ахать каждый день и ужасаться, как я поеду учиться, когда в делении четных чисел на четные у меня получаются ошеломляющие остатки, а там, где числа нечетные, каким-то образом все идет гладко,-- все разделилось.

   Потом я начинал думать, кем я буду, а может быть, как Ваня, останусь никем. Но что же тогда со мной будет? И что Ваня -- сейчас н_и_к_т_о или еще нет? А если нет, то когда это с ним случится? А что, если это окажется нехорошо, можно ли будет потом переменить? И вдруг я неожиданно, завтра же, сделаюсь н_и_к_е_м, может быть, это во мне уже началось. И я иногда уже с тревогой посматривал на больших, не заметно ли им во мне чего-нибудь со стороны. Пока все было спокойно, только я после этих упражнений слезал с ракиты с совершенно обалдевшей головой и не понимал того, что мне говорили.

   Выручала только физическая работа, которой я, по примеру Вани, отдавался с большим удовольствием, и, кроме уборки комнаты, перешел на полевые работы. Свел дружбу с Иваном и, выпросив у него иногда косу, косил в саду крапиву и толстые сочные стебли молодого лопуха, воображая для большей приятности, что передо мной стоит войско неприятеля.