Кислякова, — при сознании всей безвыходности ее положения, при всей ее деликатности, — невыразимо раздражало ее присутствие. Раздражало то, что она за обедом при первой ложке супа непременно поперхнется и закашляется.

И всё старается показать, как она мало ест, как мало кладет сахару в стакан. Сначала, когда она только переехала к ним жить, Кислякова трогала такая деликатность, и он считал долгом угощать ее и даже сам подкладывал ей сахару в чашку, так как она сыпала только пол-ложечки, да и то еще, подумав, высыпала несколько обратно в сахарницу. Но потом он привык и испытывал от этого только раздражение.

Ему казалось, что он насквозь видит всю ее. Всё она делает только с тем, чтобы показать, как она в сущности мало мешает, как самоотверженно выполняет всё, чтобы оправдать свое существование. И ее бескорыстие, приниженность начинали ему казаться насквозь пронизанными грошевым, копеечным расчетом.

А хуже всего было то, что, когда она оставалась с ним одна и они пили чай, она каждую минуту старалась занимать его разговором, чтобы он не подумал, что она чуждается его и неблагодарна за хлеб и за угол.

Разговоры же были такие:

— Сегодня потеплее, чем вчера.

— Да, потеплее.

— Вчера было очень холодно.

— Да, вчера было холоднее.

— Какая-то погода будет завтра?

Сейчас, когда все сели за стол, тетка долго еще возилась у окна, штопала чулок, поднеся его поближе к свету. Это она делала для того, чтобы показать, что она не обжора и не стремится поскорее сесть за стол.

— Тетя, да будет вам, еще успеете сделать, — сказала Елена Викторовна. Кисляков не сказал ни слова и только почувствовал прилив раздражения.

Садясь за стол, тетка рассказала, что ничего в лавках нет, что она с пяти часов стала в очередь и только тогда достала.

Кисляков подумал, что она это говорит для того, чтобы показать, как она работает и как старается угодить.

— Нет, я всё-таки не понимаю ее, — сказала Елена Викторовна, не ответив тетке (на ее реплики обыкновенно не обращалось внимания). — Я не понимаю ее. Раз духовная связь порвалась, какие тут можно еще спрашивать деньги?!

Она, очевидно, никак не могла успокоиться по поводу развода Звенигородских и вернулась опять к этой теме.

— Женщины-то потеряли всякое чувство достоинства. Ведь тут нужно всё бросить и, закрыв глаза и уши, чтобы не видеть, не слышать, — бежать, бежать! Наняться в прачки, в судомойки, но не просить у этого негодяя.

— Почему же «негодяя?» — подумал про себя Кисляков. — Не хочет жить, вот и всё.

— Вот уж за меня ты можешь быть спокоен, — сказала Елена Викторовна. — Если я только почувствую, что между нами вот настолько ослабеет духовная связь, я уйду сейчас же и никаких, — она подчеркнула это слово, — ни упреков, ни денежных требований к тебе предъявлять не буду.

У Кислякова шевельнулось чувство признательности и даже нежности к жене за то, что она сказала, что уйдет от него, не сказав ни слова и не предъявив никаких требований. Как будто в нем постоянно, даже в периоды полного мира и согласия, жила тайная надежда освободиться от нее. Он даже погладил ее руку.

Тетка при словах Елены Викторовны о Звенигородских хотела было вставить свое замечание, но, увидев, что речь повернула в сторону их личных отношений, остановилась на полуслове и поперхнулась супом.

Кисляков кончил суп и хотел сесть посвободнее, боком в своем кресле, но в упор встретился с молчаливым взглядом бульдога и с досадой отвернулся в другую сторону.

Он решил ни слова не говорить жене о переживаемой тревоге по поводу предстоящего орабочивания персонала, так как она эту тревогу раздует до невозможных пределов, воспримет это как окончательную гибель и наведет такую тоску, что будет впору хоть удавиться. Поэтому ограничился только сообщением о предполагаемом приезде Аркадия Незнамова.

— Да, знаешь, у меня большая радость. В Москву приезжает из Смоленска лучший и единственный друг моей юности — Аркадий Незнамов, про которого я столько тебе говорил.

Елена Викторовна приняла это известие совсем без того подъема, с каким сказал о нем Кисляков. Она почему-то некоторое время молчала, потом только спросила:

— Он один приезжает?

Кисляков хотел сказать: «В том-то и дело, что этот отшельник удивил меня, женившись на молоденькой женщине», — но какое-то сложное чувство удержало его. И он сказал, что Аркадий приезжает один.

Елена Викторовна опять ничего не ответила и стала есть жаркое. А Кисляков подумал по поводу умолчания о жене Аркадия, что постоянно приходится вести скрытую политику с человеком, с которым живешь бок-о-бок и который каждую минуту заявляет о своей к тебе любви, преданности и общности духовных интересов. Про приезд Аркадия он мог бы в таких тонах сказать жене: «Я счастлив, что приедет тот человек, который своими беседами оживит то, что, кажется, уже умерло во мне, — мое собственное духовное начало, — поможет мне найти утраченную веру в себя».

Но первым, что услышал бы он при таком заявлении от Елены Викторовны, был бы ее вопрос:

— «А я, значит, для тебя ничто? Со мной ты только теряешь веру?».

— Мы сейчас пойдем в город, — сказала после продолжительного молчания Елена Викторовна, — нужно купить всё к вечеру, и я хотела бы себе выбрать что-нибудь на платье для поездки. Ты пойдешь со мной?

Несмотря на то, что Кисляков не любил ходить с ней, он сказал, что пойдет. И решил во имя ее скорого отъезда запастись всей силой терпения, чтобы не раздражаться на нее дорогой, не спорить и не вернуться, вдребезги переругавшись из-за какого-нибудь пустяка, как часто случалось.

Но у него ни на минуту не выходила мысль о главной тревоге, и он был так задумчив и рассеян, что жена, подозрительно посмотрев на него, даже спросила:

— Да что с тобой сегодня? Или какая неприятность на службе?

— Нет, ничего, — ответил Кисляков.

VI

Елена Викторовна пошла за ширму одеться, а Кисляков решил в это время написать письмо Аркадию. Ему хотелось как-нибудь, намеком выразить, что он очень ждет свою новую духовную сестру, как он про себя назвал жену Аркадия, и шлет ей самые нежные братские приветствия. Он оглянулся на тетку. Она маленькой ложечкой доедала кисель с молоком, потом начала осторожно, точно в комнате был больной, собирать со стола, шопотом разговаривая с собаками. У нее дрогнули ресницы, когда он на нее посмотрел, и она стала еще осторожнее собирать со стола посуду. Из этого он заключил, что она видит всё, что бы он ни делал, хотя как будто не обращает на него внимания.

И опять ее постоянное присутствие в комнате вызвало в нем такую ненависть к ней, что он не мог с собой бороться.

Он положил перед собой почтовую бумагу, но тихое погромыхивание посудой и мысль о том, что жена может неожиданно скоро одеться, не давали ему возможности сосредоточиться.

Он отложил письмо, решив послать телеграмму, когда они будут в городе, и взял книгу. Но его внимание против воли было приковано к тихому, осторожному погромыхиванию тетки посудой в буфете, и он ждал, когда она, наконец, кончит, — и чем больше ждал, тем больше раздражался.

Елена Викторовна вышла из-за ширмы и стала перед зеркалом, висевшим над его письменным столом, надевать шляпу. Почему-то надо было ей непременно повесить зеркало над письменным столом. И часто, когда он сидел за какой-нибудь срочной работой, она стояла сзади него и примеривала что-нибудь, при чем очень удивлялась, когда он переставал работать и с нетерпением ждал окончания этого примеривания.

Чтобы не чувствовать ее за своей спиной, Кисляков встал из-за стола и пошел за шляпой к двери, где на гвоздях висела вся его одежда. Он уже стоял в дверях, а Елена Викторовна всё еще надевала свою шляпу.

Она при своей полноте так стягивалась корсетом, что грудь у нее подходила к самому подбородку, а руки в локтях отходили далеко от боков и были похожи скорее на самоварные ручки, чем на руки женщины. Лицо у нее всегда было красное, каленое, а жидкие белокурые волосы завиты надо лбом мелкими кудряшками. На шею она надела черную бархатку.