-- Вдруг около меня появилась какая-то маленькая дамочка, очень хорошенькая, с сияющими, как звезды, глазами. Ну прямо звезды! Смотрит на меня, на мой шифр, и спрашивает по-русски, с акцентом: "Какой это у вас шифр?" Я сказала, что екатерининский. "А как фамилия?" Отвечаю: "Олленгрэн". -- "Но это ведь шведская фамилия?" -- "Да, мой муж шведского происхождения". Вынула записную книжечку и золотым карандашиком что-то отметила: И потом только, от других, узнала, что это -- Великая Княгиня, Наследница Цесаревна, Мария Феодоровна! Но какая хорошенькая! И какая простенькая! Прямо влюбилась в нее с первого взгляда!
Выпили за здоровье Наследницы.
Пирог быстро съели, вино до последней капли выпили потом все разошлись, и мать часа полтора утюжила синее платье и потом, вместе с Аннушкой, понесла его к Нейдгардтихе, как говорила Аннушка.
Мы слизали со всех блюдец последний сок от мороженого и, счастливые, пахнущие густым молоком, начали лето, и оглянуться не успели, как зима прикатила в глаза.
И снова -- учебный год! И снова, с раннего утра, мамочка -- в гимназии! И снова -- свобода, но уже осенняя: со множеством соседских яблок, подсолнухов, рябины и медовых сот.
Однажды, после занятий, возвращается сама не своя, лица нет, -- и рассказывает Аннушке:
-- Ничего понять не могу. Сегодня приезжает в гимназию принц Ольденбургский, вызывает меня в кабинет начальницы и производит допрос. Кто вы, что вы, откуда, почему... Так напугал, что со страху забыла свою девичью фамилию. И только потом вспомнила, говорю: "Оконишникова, дочь адмирала, Георгиевского кавалера"... И спрашиваю: "Зачем все это, ваше высочество?" Он разводит руками, записывает и говорит: "Ничего, дорогая, не знаю. Получил бумагу от Министерства Двора, должен выполнить".
Принц Ольденбургский носил в то время чин, довольно неуклюже выражаемый: "Главноуправляющий женскими гимназиями Ведомства Императрицы Марии и Царскосельской".
Принц уехал, все мало-помалу успокоилось, и вдруг, спустя ровно полтора месяца, у крыльца нашего домика в Коломне останавливается придворная карета. Придворный лакей, в пелерине с орлами, слезает с козел и спрашивает Александру Петровну Олленгрэн. Было воскресенье, мать оставалась дома.
-- Это я, Олленгрэн, -- ответила она.
И важным тоном, каким говорят слуги в старинных мелодрамах, лакей сказал:
-- Вам письмо. Из Аничкова дворца.
И подал большой, глянцевитый, твердый пакет.
-- Ответ можете дать словесный, -- добавил строго лакей, поджал губы и, сделав бесстрастное лицо, стал осматривать потолок.
Мать не знала, что ей делать с конвертом: разорвать? Страшно: стоит штемпель: "Аничков дворец". Почтительно разрезать? Нет поблизости ни ножниц, ни ножа... А нужно спешить: лакей -- с орлами, его не вот-то задерживать можно... Вскрыла шпилькой.
На твердой, слоновой бумаге какая-то неизвестная дама, по имени М.П. Флотова, писала матери, чтобы она немедленно, в присланной карете, приехала по очень важному делу в Аничков дворец. Если не может приехать сегодня, то за ней будет прислана карета в будущее воскресенье, ровно в 12 с половиной часов дня.
У матери затряслись руки, губы, и она еле могла выговорить:
-- Буду в следующее воскресенье, в 12 с половиной часов дня. Лакей почтительно выслушал, был секунд пять в каком-то ожидании, потом крякнул и ответил:
-- Слушаю-сь.
Поклонился, вышел и, с замечательной легкостью вскочив на козлы, актерским уверенным жестом поправил завернувшуюся пелерину с орлами. Лошади тронули, и пустая, блестящая карета, такой никогда не видывали в Коломне, покачиваясь на длинных рессорах, блистая железными, до серебра натертыми шинами, двинулась в обратный молчаливый путь. Мы проводили ее теми глазами, какие бывают на картинах у людей, созерцающих крылатую фортуну катящую на одном колесе...
Переполох в Коломне был невероятный. Шли разговоры о тюрьме, о наследстве и, почему-то, о севастопольской войне.
Почему мать не поехала во дворец сразу? Потому что не было приличного платья.
Прижав к груди таинственное дворцовое письмо, она понеслась к своему доброму гению, к начальнице Коломенской гимназии. Н.А. Нейдгардт. Та проявила желание пойти на самые щедрые жертвы и сказала, что весь ее гардероб к услугам матери. Было выбрано добротное, строгое и достойное платье, была вызвана портниха, которая что-то ушила, что-то пришила, где-то сделала новые стежки, присадили пуговицы, проутюжила через полотенце... Мать лишилась сна, аппетита, плакала по ночам и каждую ночь во сне видела длинные волосы.
И в следующее воскресенье, ровно в 12 часов, та же карета остановилась у нашего подъезда и тот же лакей с орлами вошел в дом и почтительно доложил матери:
-- Экипаж ждет-с.
И мать, делая торопливые кресты, поехала, бледная как смерть.
Из 1001 ночи
В бытность и службу мою в Петербурге мне часто приходилось бывать в балете, и при разъезде из театра я очень любил наблюдать, особенно у молодежи, ту восторженную лучистость глаз, которая всегда бывает после таких волшебных вещей, как "Лебединое озеро", "Жизель", или после опер "Кармен", "Демон". В провинции это бывало после пьес чеховских. Вот с таким восторженным взглядом вернулась домой моя мать после первого посещения Аничкова дворца.
Ее привезли обратно в той же придворной карете, в какой она уехала. Тот же гордый и величественный лакей почтительно отворил ей дверцу и почтительно же поддержал ее за локоть. И теперь уже мать не растерялась и успела что-то сунуть ему в руку. Ощутив шелест бумаги, величие склонилось перед скромностью, и мы, дети, корректно наблюдавшие эту сцену со стороны, поняли, что не нужно бежать и тормошить мать, а нужно выждать, пока она не взойдет на крыльцо и не войдет в дом, -- и вообще нужно держать себя скромнехонько, пока волшебный и таинственный экипаж не скроется из глаз.
Когда мы проникли в дом, то увидели следующую картину: мать в своем великолепном, с чужого плеча, платье сидела на стуле и как-то беззвучно повторяла:
-- Сказка, сказка. Аннушка, скажи, ради Бога, сплю я или нет?
-- Да не спите, барыня, а в полном параде. Сейчас пирожок кушать будем. Увидев нас, мать беззвучно заплакала и сказала:
-- Услышал Бог. Услышал Бог папочкину молитву. Хороший человек был ваш папочка. Бог правду видит, да не скоро скажет.
Потом все в том же великолепном платье, которое у меня и до сих пор не выходит из головы, она стала перед образами на колени, собрала нас вокруг себя справа и слева, обвила всех руками, как цыплят, особенно тесно прижала к себе меня, самого малого, и все читала молитвы, совсем не похожие на те, что я знал. Слезы ручьем текли из ее глаз, хотелось их вытереть, и не было платочка, и первый раз в жизни я пожалел о том, какой я грязный и непослушный мальчишка: всегда вытираю нос рукавом, а платочки, которые подсовывает Аннушка, презрительно забрасываю в чулан: в карманах места мало и, когда вынимаешь платок, то вместе с ним вываливаются свинчатки, а если засунешь в карман живого воробья, воробью не хватает от платка воздуха и он начинает икать, -- и вообще я всегда был против лишних вещей в хозяйстве.
Что же случилось?
Мать на этот раз хранила упорное молчанье.
И вот вечером к нам собрались гости: пришла сама Нейдгардтиха (не потребовавшая на этот раз немедленного возвращения платья), пришли еще какие-то кислые и худые женщины с лорнетами (классные дамы, товарки матери по службе), пришел кладбищенский протопоп, специалист по панихидам, пришел сам господин Александров, наш сосед, владелец каретного заведения и несметный богач (появление придворной кареты его лишило сна). Все это расселось, торжественное, чинное и отменно благородное, вокруг чайного стола (за добавочной посудой опять бегали к Нейдгардтихе), и тайная, приветливо-улыбающаяся зависть была разлита в глубине всех глаз, как в последней картине "Ревизора". Оказалось, что мать привезли в Аничковский дворец, привели в какой-то вестибюль, в котором было четыре двери, и потом бравый солдат поднял ее на лифте в четвертый этаж. Лифт поднимался на веревке, и эту веревку, с почтительно-равнодушным лицом, тянул солдат. На площадке четвертого этажа стоял в ожидательной позе старый лакей в белых чулках и с золотым аксельбантом: это был лакей М.П. Флотовой, по фамилии Березин. Березин почтительно поклонился матери и не сказал, а доложил, что ее "ждут-с ее превосходительство Марья Петровна Флотова". Мать помянула царя Давида и всю кротость его, а лакей правой ручкой приоткрыл половинку двери и, словно боясь прикоснуться к матери, пропустил ее впереди себя, провел по каким-то незначительным комнаткам и, наконец, ввел в гостиную, казавшуюся небольшой от множества мебели, фотографий и цветов. И всюду ощущалось тяжеловатое амбре, как в восточных лавках, торгующих духами.