Илья Сургучев
Детство императора Николая II
Вместо предисловия
Дело обстояло так, в 1939 году я проводил лето в Жуан-ле-Пэн. Лето было необыкновенно веселое и шумное. Пир жизни шел горой. И однажды, как мане-факел-перес, прозвучал из радио хриплый голос Даладье: "Вив ля Франс": Франция объявила войну Германии. И в течении двух суток вся французская Ривьера опустела: веселый народ устремился под родные крыши. "Замолкли серенады, и ставни заперты". Осталась одна природа -- и тут я понял, до чего она, со своей красой вечной, равнодушна ко всему человеческому. Синее море плещется тихо, небо сияет безоблачным шелком, -- и тишина, тишина... Сосновый дух пинеды стал как будто сильнее, в воде как будто прибавилось соли и в солнце стало меньше жестокости. Я с наслаждением прогуливался по набережной и вдруг, однажды, слышу жалобный кошачий, крик. И вижу: на ступеньках заколоченной виллы сидит кошка с котенком и плачут от голода. Я пошел в мясную, купил нарезанный мелко бифштекс и бросил голодающим. Тотчас же из-за кустов выскочил еще один котенок и начался суп-попюлэр. И после этого я начал приносить им еду каждый день. Они знали час и ждали. Однажды ко мне подошла какая-то пожилая женщина, явно английского типа, и утвердительно сказала:
-- Вы -- русский.
-- Почему вы думаете, мадам? -- спросил я.
-- Потому что только англичане и русские кормят несчастных зверьков.
Начался обычный разговор только что познакомившихся людей, и вдруг она спросила:
-- А вы знаете полковника Олленгрэна?
Я ответил, что не имею удовольствия.
-- А он ваш соотечественник: не желаете ли познакомиться?
-- Очень охотно, мадам.
И на другой день она пришла с высоким сухим, первоклассной офицерской выправки, улыбающимся стариком.
Присели на заборчик, закурили, и начался учтивый петербургский салонный разговор, -- из тех разговоров, которые включают в себя все знаки препинания, кроме восклицательного. -- И, прощаясь, Олленгрэн вдруг сказал, вздохнув:
Мы малодушны, мы коварны,
Бесстыдны, злы, неблагодарны;
Мы сердцем хладные скопцы,
Клеветники, рабы, глупцы...
И по берегу Средиземного латинского моря вдруг пронеслась великая северная тень, -- и до сих пор неравнодушная к "человеческому".
Коты приносят удачу: началось интересное знакомство, и в результате вот эта книга.
Спустя долгое время я понял, почему Олленгрэн вдруг, и так выразительно, процитировал Пушкина: это был музыкальный ключ к человеку.
И. С.
* * *
Домик в Коломне
(По устному рассказу полк. В. К. Олленгрэна)
Отец мой, капитан Константин Петрович, умер от скоротечной чахотки 1872 году, оставив после себя: молодую вдову с четырьмя детьми, сто рублей годовой пенсии и собственный маленький домик в Коломне, по Псковской улице, No 28. Матери моей, Александре Петровне, было в то время около 3 лет, старшему брату Петру -- 12 и мне, "Вениаминчику" -- около пяти.
Не имея в день на пять душ даже полных 30 копеек, мы начали влачить существование в полном смысле голодное и холодное, хотя и в "собственном" доме. Мать по утрам куда-то и с какими-то узелками бегала, -- не то в ломбард, не то на толкучку, и тем "люди были живы".
Я лично, по молодости лет, тягот жизненных не ощущал и в полной свободе, предоставленной нам обстоятельствами и далекой, совершенно в те времена провинциальной и патриархальной Коломной, наслаждался улицей, возней в пыли или снегу, боями, закадычной дружбой с соседскими мaльчугaнaми, голубятней и бесконечной беготней взапуски. К семи годам из меня выработался тот тип уличного мальчишки, которых в Париже зовут "гамэн".
Когда узелки материнские кончились, надо было что-то предпринимать. Начальницей Коломенской женской гимназии была в ту пору Н.А. Нейдгардт, подруга матери по Екатерининскому институту, который, кстати сказать, мать окончила "с шифром".
Г-жа Нейдгардт приняла свою бывшую товарку ласково, вошла в ее положение и предоставила ей должность классной дамы в четвертом классе вверенной ей гимназии, с жалованием в 30 рублей в месяц. Вместе с 8 рублями пенсии уже можно было не только существовать, но и нанять прислугу.
Взяли какую-то Аннушку, тихую, монашеского склада девицу, с которой мать прожила почти до конца своей жизни. Аннушка была не только кухаркой за повара, как печатали в газетных объявлениях, но и полноправным членом семьи. Под конец своей жизни она ушла в иоаннитки. Вспоминаю ее с благодарностью. Она давала нам полную волю, и мы, детвора, а в особенности я, когда мать уходила в гимназию, целыми днями "гойкали" по Коломне.
Бабки, свинчатки, лапта, чужие сады и огороды, -- все манило и радовало нас. К концу 1875 года мне уже было около восьми, -- помню себя с длинными льняными волосами: мои родоночальники были шведы. И хотя Швеция -- страна северная, славящаяся спокойным, чинным и патриархальным характером своих граждан, но во мне, благодаря, вероятно, смешению кровей, было много совершенно не северного петушинного задора. И в то интересное время, о котором я собираюсь рассказать, моей главной заботой было -- добиться звания "первого силача" на Псковской улице. Звание же это, как известно в мальчишеских кругах всего земного шара, вырабатывается в неустанных боях и подвигах, близких к воинским. И потому синяки и фонари были, к ужасу моей матери, постоянными знаками моих отличий. Одно время мне даже казалось, что у меня сломано то знаменитое ребро, которое у мальчишек считается девятым: от женской половины нашего дома я это, разумеется, скрывал, но перед братьями по-старосолдатски охал, врал, что дух не проходит через горло, кряхтел, и для исцеления они натирали меня бобковой мазью: первое, что было отыскано в чулане. От синяков мы лечились кубебой, запасы которой охранялись, как золотые слитки.
Так шло до несчастной (с нашей детской точки зрения) весны 1875 года.
В один из каких-то северно-прекрасных майских дней выпускаемые классы женских гимназий Ведомства императрицы Марии должны были представляться в Зимнем дворце своей покровительнице и попечительнице Императрице Марии Александровне. В Коломенской гимназии оказался выпускным как раз тот класс, который "вела" моя мать. Вместе с начальницей на приеме в Зимнем дворце должна была присутствовать и "ведущая" классная дама.
Как сейчас помню мою мать в то майское, торжественное утро в каком-то необычайном и совершенно мне неизвестном синем платье (было "для случая" позаимствовано у г-жи Нейдгардт), с завитыми волосами, с институтским шифром на плече, -- мать казалась мне красавицей нездешних стран. Она очень волновалась и все натягивала перчатки, чтобы на пальцах не было пустых концов. Уходя из дому, долго молилась, чтобы Бог пронес страшный смотр. Мы знали, что мать поехала в какой-то странный зимний дворец (почему зимний, когда снега нет), в котором какая-то страшная государыня будет смотреть на мать, а мать будет трепетать, как птичка... И поэтому, когда Аннушка понеслась в церковь ставить свечу, мы увязались за ней и долго стучали лбами о каменный пол...
Незадолго до возвращения матери наш дом наполнился ее сослуживцами по гимназии, и не успела мать вернуться, как ее со всех сторон засыпали вопросами:
-- Что? Как? Была ли милостива государыня? И какое платье было на государыне? И что она сказала? И как горели ее бриллианты? И целовала ли мать ее ручку? И правда ли, что говорят, будто у нее желтый цвет лица и круги под глазами?
Мать, не успевшая снять платье, рассказывала, сияла от счастья... Из кухни пахло пирогом с мясом и куропатками, накрыли длинной скатертью два стола, все сели за стол и пили белое елисеевское вино, вспрыскивая первый материнский "выпуск".