Зоя Егоровна, как ни была занята своими завитками, пудрой и оголенной шейкой, первая почувствовала, что с Рыбаковым они поступили "не так и чересчур". "Ведь он еще почти мальчик, - думалось ей теперь, - и не такая натура, в душе он артист, стало быть, фантазер, ну и не понимает шуток; к тому же мать, оказывается, была ненормальная; возможна наследственность, повышенная нервозность..." И она мысленно решила, что зимой непременно уговорит его поехать в маскарад, где самое интересное в том и состоит, чтобы кого-нибудь заинтриговать, запутать, а потом весело хохотать над этим, без всякого зла; это большое и сильное удовольствие, и он сам, когда испытает, поймет это и оценит. Ей все-таки очень нравилось, что Рыбаков так просто, так искренне и так нелепо пошел на удочку. Какой он в сущности милый! И какое дитя!.. Ей было жаль, что он теперь, видимо, страдает... "Ах, какой глупенький!" - думала она и смеялась и в тоже время восхищалась Рыбаковым:

   -- Какой он все-таки милый!..

   А Рыбаков замкнулся в себе самом и точно онемел.

   Приходил на службу, занимался усердно и молча своими вычислениями и уходил, избегая встреч и бесед. Все свободное время отдавал он музыке или удалялся в лес; голос Смерти сопутствовал ему повсюду.

   "Дай руку мне... Я друг твой, ты меня не бойся", - звучало в его мозгу, и он не отгонял от себя мотив и слова; напротив - вслушивался в них, вспоминал и любовался.

   "Прижмись ко мне и сладким сном в моих объятьях успокойся", - подпевал нередко он вслух, хотя голоса у него не было, а петь ему хотелось, и именно это. Серые могучие крылья рисовались его воображению, вспоминалось строгое прекрасное лицо, полное невыразимой печали, и долгий-долгий поцелуй, который он ощутил тогда во сне, когда увидел ее... Она была и Анной и Смертью в одно и то же время. Он опустил тогда свою голову ей на грудь и в объятиях ее, крепко охваченный крыльями, вдруг проснулся - от счастья...

   Да, был кто-то на свете, кто его любил. А теперь нет того, кто любил его. В этом вся печаль. У счастливого недруги мрут, у несчастного друг умирает... Мечта не сбылась, призрак рассеялся, гений улетел, а жажда счастья осталась. Но все-таки жил на свете, все-таки был человек, который любил его, и ласкал, и ожидал его нежно В этом и было счастье. "Конечно, было счастье!" - так думал Рыбаков, бродя после службы по рощам до позднего вечера, сидя на пнях, ложась на траву или прислушиваясь к тихой песне ручья. Он мысленно благословлял Анну за ее ласку, за дружбу, за то счастье, которое тенью скользнуло мимо него. Но и тень счастья не всякому дается видеть.

   -- Милая, милая Анна!

   Однажды среди дня, когда во время завтрака контора затихла и опустела, Зоя Егоровна позвала к себе в комнату сначала Синюхина, которому призналась, что не может дальше таить правду, а потом позвала и Рыбакова:

   -- На одну минутку, по личному делу.

   Тот молча вошел.

   -- Милый Виктор Васильевич, - начала она улыбаясь, стесняясь и не зная, как передать самую суть. И вдруг, точно бросилась с башни, сразу все открыла ему, в двух словах.

   А Синюхин к этому добавил спокойно:

   -- Мы не имели в виду вас обидеть.

   В ответ Рыбаков только закрыл себе рукою глаза и еле внятно прошептал:

   -- Зачем вы мне это сказали?..

   Потом он вдруг весь побелел, и только красное пятно выступило на одной щеке. Глаза загорелись. Он изо всей силы ударил по столу кулаком и закричал:

   -- Зачем вы мне это сказали!

   Перед ним все точно рушилось, падало, лопалось, пропадало. Все вдруг разлетелось вдребезги, разнеслось вихрем. Ничего не было перед ним теперь. Только Зоя Егоровна да Синюхин глядели на него молча и беспокойно.

   -- Зачем вы мне это сказали! - крикнул он еще раз.

   Бранное слово, готовое сорваться, замерло на языке.

   Он отвернулся от них и ушел.

   Дома он вынул из стола свою несгораемую шкатулку, взял оттуда деньги и письма Невидимки, потом затопил печку. Дров не было, и он развел огонь первой попавшейся книгой; ему уже ничего не было жалко.

   Письма, которым так недавно он радовался, которые так недавно целовал, полетели скомканные в пламя, вспыхнули там и зашевелились, точно раненные смертельно, точно из них, как из живого тела, улетала чья-то душа... Потом взял тросточку и постукал по ним. Черные легкие хлопья взвились и полетели в трубу.

   Так же мало-помалу он сжег и свои письма; бросил в огонь, наконец, и кредитный рубль, служивший печальным посредником.

   -- Ну вот и все, - подумал он вслух и еще раз громко повторил: - Вот и все.

   А когда наступил вечер, когда в ресторанах заиграла музыка, Рыбаков взял извозчика и подъехал к тому ресторану, где однажды за ужином он слышал очень хорошего скрипача. Скрипач этот и сейчас был на эстраде, одетый, как и другие музыканты, в ярко-красный пиджак с золочеными пуговицами, в белую, блестяще накрахмаленную сорочку, открытый черный жилет и черный галстук. Он стоял впереди всех на эстраде, лицом к публике, и то играл вместе с другими товарищами, то вдруг снимал с плеча свою скрипку и, взмахивая в воздухе смычком, начинал дирижировать, а потом опять играл, как раньше.

   Играли что-то шумное и незнакомое В зале горели огромные люстры, опутанные хрустальными нитями и подвесками, все сверкало, и блестело, и отражалось в стенных зеркалах. Рыбаков сел в углу за небольшой столик и спросил кофе; есть ему не хотелось, хотя он еще не обедал. Потом он подозвал официанта и заказал шампанского. Приборы велел поставить на двоих, так как ожидает даму. Потом вынул деньги и сдачу велел подать по окончании.

   Вино он налил в оба бокала: с непривычки пить, после первых же глотков ему приятно и легко закружило голову. А музыка играла, огни горели; дирижер в красной куртке, подложив на плечо под скрипку носовой платок, играл что-то элегическое, трогательное и красивое; голосом сердца звучали струны. Было печально, что второй бокал, в котором искрится душистое золотое вино, стоит перед пустым прибором и пустым стулом. Ведь сюда же никто не придет; никто не сядет. Никакой гостьи нет и не будет. Был раньше хоть призрак, но и тот померк и погиб.

   Рыбаков долго сидел и слушал музыку. Под нее хорошо было думать, вспоминать и уноситься мыслями точно в иной мир. Как прекрасна могла бы быть жизнь, и как она тяжела и пуста. Как счастливы были бы люди, и как они жалки и низки. Вот молодая душа его открылась было для радостей, но радость прошла мимо - осмеянная.

   Счастье пронеслось тенью над головой, и в душе его стало пусто и черно, а сам он после обманутых ожиданий сделался мрачен и одинок - более чем когда бы то ни было.

   Он ждал к себе гостью, дорогую и желанную, - Любовь. Но она не пришла. Пускай же придет иная гостья - с серыми крыльями. Пусть придет и сядет рядом; она ведь друг, ее не надо бояться; она принесет и подарит свое холодное счастье; она успокоит навеки.

   Среди всего окружающего блеска и роскоши, вина, веселья и говора чужих людей как странно звучит скрипка, точно родная... Как властно она приковывает внимание, как заразительно тоскует и плачет... О чем?

   О чем же, как не о мечтах несбывшихся, о непришедшем счастье, об одиночестве... Как хорошо она плачет!

   Мучительная тоска обвилась змеей вокруг сердца. Рыбаков поднял бокал и, глядя туда, где стоял перед ним пустой стул, отхлебнул вина и мысленно проговорил:

   "Прощай, мой светлый, мой прекрасный призрак!"

   Потом поглядел на людей, незнакомых и безучастных, и опять подумал: "Неужели я не вправе причинить им всем маленькую неприятность?"

   Он допил бокал, вслушался еще раз в то, о чем тосковала скрипка, и согнулся над столом, почти лег на левую руку, а правой рукой отыскал свое сердце и прижал к нему что-то твердое и холодное, тайно вынутое из кармана.

   Вот - один миг, и все будет кончено... Весь этот блестящий зал с его люстрами, огнями и чужими людьми вдруг сожмется в комочек, и все мгновенно померкнет.