Изменить стиль страницы

— Взять его!

Но и тут дворцовые стражники не стали спешить. Зато ринулся арестовывать Смела Собачий Нюх, до смерти преданный Торговому совету, оценившему его усилия. Он врезался в толпу так, что, казалось, рассечет ее пополам и вылетит на другом краю, но как-то неожиданно завял, потом его длинная фигура сложилась пополам и исчезла из глаз, а еще мгновение спустя толпа вытолкнула его назад в лежачем виде и изрядно помятым. На этот раз уже и стражники заволновались: очевидно, надо было срочно что-то делать. Однако доминат, откинувшись на высокую спинку кресла, любовался происходящим со странной улыбкой — он и думать не думал вмешиваться. Стражники вновь остыли.

Тогда Апельсин, видя, что его обидчика никто не хватает и не тащит в тюрьму, а Нюх на карачках отползает в сторону, совсем одурел: он спрыгнул с тумбочки для речей и кинулся в толпу, по стопам платного осведомителя. С надзирателем обошлись еще хуже: его приняли на руки, и отшвырнули — так, что он покатился по булыжникам. Но теперь людская стена качнулась вслед за своей жертвой, равновесие нарушилось и Котелок вдруг подумал: пора бежать.

Но первым побежал Пуд Бочонок. Он вскочил, опрокинув стул, и со скоростью, невероятной для его тучной фигуры, устремился через площадь в боковой переулок. За ним — Котелок, потом Лыбица, Наперсток, Батон Колбаса и даже успевший каким-то чудом вскочить на ноги Апельсин. Народ, улюлюкая, кинулся за ними.

Только один остался сидеть на месте — толпа опрокинула прямо на него стол, за которым восседали лавочники, хлынула, прошлась сотнями ног по крышке — никто и не услышал стонов Учителя.

Уложив Учителя на кровать, Сметлив утомленно присел на табурет. Перед ним все качалось, в голове гудело — сказывалась ночь в тюрьме и кошмар последних мгновений на площади: мечущаяся в толпе Цыганочка, безжизненно распростертое на камнях тело, розовая пена на губах… А потом он нес Учителя на руках домой, как ребенка, а Цыганочка все твердила: «Осторожнее…»

Сейчас она, захлебываясь слезами, то принималась обтирать ссадины на лице отца мокрым полотенцем, то надолго припадала к его плечу. Передохнув, Сметлив бережно поднял Цыганочку с колен и приложил ухо к груди Учителя: дыхание было хриплое и неровное, сердце билось слабо. Но снаружи особых повреждений не наблюдалось, ребра оказались как будто целы.

— Ничего, — сумрачно выговорил Сметлив, — отойдет.

Он не испытывал к Учителю особой жалости, считал — сам виноват: не следовало с лавочниками связываться. А вот Цыганочку жалко было до дрожи в пальцах, до комка в горле. Она снова склонилась над отцом, а Сметлив, не зная, как успокоить, прошелся туда-сюда по комнате. Потом заговорил утешительно:

— Это еще что… Вот у нас в Рыбаках на одного двадцативедерная бочка с брагой наехала — и ничего, только ногу сломало… А другого и вовсе завалило в Береговой Крепости. Тот, правда… — Сметлив спохватился, что говорит не к месту, и бодро продолжил: — Так что, ерунда это. Вот увидишь…

Но тут Цыганочка подняла заплаканное лицо, и он увидел в ее глазах знакомый блеск:

— Ерунда, да? А тебе не ерунда, когда в лепешку?

— Да нет, что ты, — испугался Сметлив. — Жалко, конечно… — и не удержался: — Но он ведь сам виноват.

Цыганочка встала.

— В чем виноват?

— Ну, это… Зачем он с лавочниками связался? Ведь ясно было, что добром не кончится. Ну вот и…

— Убирайся, — ровно сказала Цыганочка.

— Что? — Сметлив был удивлен.

— Убирайся отсюда, — повторила она.

— Это ты мне? За что?

— Сама знаю, за что. Убирайся!

Потрясенный Сметлив сделал два шага к двери, но обернулся:

— Эх, ты! А он, между прочим, — указал на Учителя, — собирался тебя в тюрьму упечь. На три месяца. Понятно?

Тогда Цыганочка оказалась возле Сметлива, закатила оглушительную пощечину и с невероятной силою вытолкала за дверь.

Здесь его ожидали Верен и Смел. Сметлив поглядел на них удрученно, сел на крылечко, судорожно вздохнул, глотая удушливую обиду:

— Ну, вот и все. Завтра выходим.

Лавочников гнали недалеко — злобы-то особой не было, а больше так, для смеху. Но они убегали долго, старательно, и все никак не могли остановиться, даже когда и мальчишки уже отстали. Наконец выбились из сил, сели на берегу Живой Паводи и стали ругаться: разбирали друг друга по косточкам — кто что не так сказал, да кто что не так сделал. Потом и свара их выдохлась, стало темнеть, и пришло время думать, как им быть дальше. Выход нашла неунывающая Лыбица:

— А что тут думать, ети вашу по корягам? Домой пошли…

Они осторожно вернулись в город и разбрелись по лавкам, по постоялым дворам, где жили, где их ждали родные. И никто их не тронул.

На следующий день лавки долго не открывались, но потом робко приоткрыла двери одна, за нею другая, и люди — не сразу, конечно, но погодя — пошли в них, каждый за своим неотложным делом. Нет, а правда — где еще купишь чай, колбасу и сахар?

Только разрушенный угол апельсиновой лавки долго еще вызывал улыбки, напоминая жителям Белой Стены неудавшийся бунт лавочников. Даже мальчишки, проходя, не упускали случая завопить дурным голосом:

— Э-эй, Апельси-ин!

НЕВЕСТА ГЕНЕРАЛА ГОРА

…Примерно к обеду дошли до Наказанной рощи. Дорога опасливо обходила ее, но они полюбопытничали, сели перекусить как раз напротив, под раскидистым кустом, глазея со стороны на диковинные деревья. Слышать слышали, а вот видеть довелось впервые: темна была роща, безрадостна и безгласна, огромные вязы стояли ни живы, ни мертвы, ни листочка на них, ни почки, а глубокие извилистые морщины, изрезавшие жесткую кору, связывались в жуткие морды, искаженные пытошной мукой. Эти деревья стояли так с незапамятных времен, никогда не зеленея, но и не падая, чтобы стать почвой для новой жизни. По преданию, в этой роще бились когда-то насмерть Владыка Вод и Сеятель Смут, и Владыка Вод, победив, наказал рощу за то, что она отдала Смуту ветку, из которой тот сделал себе дубину… Говорят, и поныне обломок дубины той хранится где-то на свете у злых колдунов, что ждут они своего часа, чтобы в ход пустить ее страшную силу…

Ну да ладно, сказки сказками, а путь впереди неблизкий. Подивились, поцокали языками — и взвалили на плечи мешки, и отправились дальше, туда, где, завораживая и тревожа, ждало их неведомое. Хорошо теперь шлось: плескалась через край сила, не давили тяжелые мешки, ноги сами отсчитывали тысячи и тысячи шагов. Сметлив, поначалу хмурый из-за их глупой ссоры с Цыганочкой, отошел, посветлел — то ли решил не брать пустяков в голову, то ли совсем забыл про любовь свою неудачную, — и скоро включился в дорожные разговоры, улыбка к нему вернулась.

На другой день вошли в Оголтелую падь. По этой широкой, открывающейся к реке лощине пролетел когда-то неистовый смерч, выворачивая с корнем столетние сосны, ломая пихты и ели, как траву вырывая из земли молодую поросль. С тех пор поднялся над буреломом новый веселый лесок, но дикая мешанина мертвых стволов не давала ни пройти, ни проехать. Дорогу все-таки прорубили, ценой великих трудов, но петляла она отчаянно, обходя завалы, скалилась по обочинам старыми обломками да обрубками, черными сучьями да гнилыми пеньками. Здесь и приключилась с путниками некоторая странность.

Шли они беззаботно, гуляючи, не давая смутить себя мрачному лесу, только досадовали, что негде им сделать привал — пора бы уже, животы подвело. Но в какой-то момент шевельнулась вдруг впереди мертвая ветка, и потянулась, зазмеилась через дорогу, перегораживая путь, и насмерть вцепилась в разлапистую черную корягу на другой стороне. Остановились путники, насторожились. Что за смута за такая чернокнижная? Смел первым вперед шагнул, бормоча для храбрости: «Ну-ну, ты брось… Что еще за шуточки?» Но далеко не ушел: накатил на дорогу сумрак средь бела дня, и зачавкало что-то в лесу, задвигалось, к ним подбираясь поближе, и стволы древесные полусгнившие принялись перескрипываться между собою о чем-то опасном, будто злорадно хихикали, — и Смел, выхватив нож из ножен, назад отскочил, поближе к товарищам.