-- Пожалуй, ты права, -- подумав, одобрил он ее, и успокоился. -- Но где же найти этого второго?

   -- Второго? -- удивилась она его вопросу. -- Да сколько угодно. Любой попавшийся мне на улице гость и есть второй. Чуть он заснет, я сначала его, потом себя. Вот какой ты, испугался...

   Владимир Петрович присел от страха и схватил ее за руку.

   "Еще, пожалуй, убьет, -- молнией пронеслось у него в голове. -- Влопался же я в историю. Нет, надо сейчас убраться отсюда. Вздор, не убьет. Фантасмагория, фантасмагория..." -- почему-то несколько раз повторил про себя это слово Владимир Петрович.

   Он быстро нагнулся, поднял с пола носки и дрожащими руками стал надевать их.

   -- Так почему же я тебя убью, -- словно угадав его мысли, смеясь, сказала она, шутливо вырывая у него вывернутый наизнанку носок. -- Какой ты глупый! Я могу убить несимпатичного, грубого, но зачем же я стану убивать хорошего? Мне ведь только второй нужен. Какой ты глупый, -- опять сказала она, и слегка потянула его, чтобы он лег. Когда же Владимир Петрович не сразу дался и со страхом посмотрел ей в глаза, она положила его руку на свою грудь и прижалась нежно и страстно к нему. Коса упала на его плечо.

   И он вдруг притих, успокоенный этой вызывающей лаской, и снова как на улице почувствовал себя во власти неведомого, мистического обаяния.

   "Конечно, мой страх -- вздор! Мне ведь предсказали, что я должен только моря бояться, -- успокаивал он себя. -- Фантасмагория, -- опять началась музыка в голове, -- гория... гория... Да и уйти ведь не хочется, вот в чем трудность", -- как бы оправдываясь перед кем-то, чуть не сказал он вслух.

   И, устав бороться с ней, с собой, бросил носки, лег и жарко обнял ее...

   -- Я это сегодня хотела сделать, -- услышал он ее чистый грудной голос, -- и решила: первый, которого я встречу, умрет со мной. Но первым оказался ты, и потому я это сделаю завтра, через неделю. Ты опять забеспокоился? Глупенький, если бы я хотела с тобой умереть, разве я бы тебя предупреждала об этом? Дай мне свою руку...

   Он кивнул головой. Вздор, решил он и стал ласкать ее. По ее знаку подставлял губы для поцелуя, отвечал шалостью на ее маленькие шалости и удивленно думал, что иногда настоящую женщину можно найти там, где всего меньше ждешь этого, среди проституток.

   -- Вот и не верь Достоевскому, -- целуя ее, сказал он вслух и даже засмеялся от радости.

   И позже, когда засыпал, то все еще думал: "А Тургенев швах со своей "Первой любовью". Проведи он одну ночь с Зосей, и совсем бы другой рассказ написал. Нет, мы, незаметные люди, часто бываем талантливее наших писателей".

   И еще о многом он думал: о себе, о своей не совсем удавшейся жизни, о Сюзи и ее милом профиле, о ее матери, его давнишней, хорошей знакомой, с которой лет пять тому назад у него чуть не завязался роман, и нежно сжимала его слабеющая рука руку Зоси...

   Когда Владимир Петрович уснул, Зося, подождав, осторожно сошла с кровати и начала босая ходить по комнате. Стараясь неслышно ступать по ковру, она часто взглядывала на Владимира Петровича, не проснулся ли он. Лицо ее было нахмурено, глаза щурились от света.

   Одно время она долго стояла подле Владимира Петровича и разглядывала его чуть одутловатое лицо, его сероватый лоб и небольшие мешки под глазами. Из полуоткрытого рта, в глубине желто мелькнул золотой зуб.

   Она отвернулась, подошла к дивану, где лежал ее ридикюль, и вынула из него револьверик.

   Точно загипнотизированная, крепко сжимая его в руках, она вернулась к Владимиру Петровичу. Косы болтнулись на ее спине и разбежались по бокам, когда она нагнулась и приложила револьвер к его лбу. В этот миг он проснулся, может быть, инстинктивно... Но, не разобрав со сна, что происходит, еще весь во власти приятного сновидения, он улыбнулся ей и, потягиваясь, нежно сказал, словно жене своей:

   -- Зося!

   И даже не услышал звука выстрела...

   В коридоре тотчас послышался тревожный топот ног. Кричали. Орали. Кулаками стучали в дверь.

   Зося торопливо подняла посиневшую руку Владимира Петровича, и поцеловав ее, сказала:

   -- Мы сейчас увидимся, милый мой!

   И пока стучали, пока трещала дверь от навалившихся на нее людей, она подошла к окну, раскрыла его. На нее пахнула прохлада апреля. Бледно горели звезды на небе. Едва слышно шумела улица...

   Зося прощально кивнула кому-то головой, легла животом на окно, и вложила дуло револьверика себе в рот. И тотчас строго опустились ее руки, и как бы в мольбе повисли над улицей.

   На спине слабо затрепетали толстые косы.

АЛГЕБРА

Петру Нилусу

   В записной книжке, в потертом, теплом сафьяновом переплетшее было написано так: "Это было очень странное время, не то доброе, старое время, когда все в мире было на своем месте, когда каждая вещь, предмет, растение, человек знали свое место, когда верх был верхом, а низ низом и банальное, милое солнце, точно департаментский чиновник, неизменно всходило на голубом восходе, когда богачи были богаты, а бедняки безропотно бедны, когда цари были царями, а народы подданными, -- нет, это время было пасынком того времени и в нем все шло вверх дном: солнце отказалось служить и пропадало где-то по целым дням, -- рассказывали, что оно вступило в связь с неким высокопоставленным лицом, от которого зачало; и низ перестал быть низом. Богачи поравнялись с бедняками и потому все стали голодать. Пропали цари и верноподданные. И сгинули все золотые и серебряные пуговицы. Да, не было еще такого времени среди всех времен на земле и потому люди, кто только мог, без оглядки бежали во все стороны: бежал и брюхатый купец Савельев. Прискакал Савельев в чужой городок и забился в дыру".

   Так начал свое жизнеописание купец Савельев, поставил кавычки и бросил. Беспокоила его фраза, что солнце вступило в связь с неким высокопоставленным лицом. Он-то, конечно, знал, что она означает и мог бы даже доказать, но со стороны выходило смешно и непонятно.

   "Еще обвинят в потере разума, -- предусмотрительно подумал он о ком-то, и стал увядать. -- Нет, жизнеописания пусть пишут другие".

   И гордо и горько закрылся от мира, как Господь однажды закрылся от мира, в тучу завернувшись.

   И все.

* * *

   Савельев, прячась от хитрого, всегда пьяного и убежденного провокатора, номерного гостинички, где он проживал, улучил минуту, прошмыгнул в людскую, дрожащими руками схватил свой драгоценный ключ и, перескакивая через три ступеньки узенькой, дрянной лестницы, понесся к себе на шестой этажик, как самая простая мышь, быстро помахивая хвостиком, который только что у него вырос. В номерке Савельев, слившись с темнотой, то есть став сам темнотой, долго к чему-то прислушивался. И улетел куда-то. Вернувшись, он зажег малую дробь свечи и тотчас от полетевших во все стороны до ужаса знакомых светлых чертей, переполнился до краев отвращением. Курносая кроватка умильно подмигнула ему, точно своему возлюбленному, и вслед за ней стали насмешливо, приподняв картузики, кланяться хромой рыжий стол, похожий на разбойника на большой дороге и другие монстры: чемодан-медведь с зонтиком подмышкой, мальчишка-плутишка-пальтишко, без пуговиц и с котелком на воротнике, прелестно бесформенная тень неизвестно от какого предмета на стене и два коленопреклоненных кресла.

   Савельев величественно ответил всем общим поклоном и приказал не воздавать себе почестей. Стихла и пауза. В мозгу овально проскакал, желтея звуками, конец знакомого марша, выскочил из уха и растаял за окном. Посыпалась зеленая пыль. Савельев подчинился ночному и стал с адской быстротой размышлять. Бегая по комнате, он то скрывался в жестяном круглом зеркале над диванчиком, то выскакивал из него какой-то взъерошенный, подбитый, с головой, словно из картона, размалеванного детской рукой: одна бровь полезла вверх, другая повернула косо вниз и выбила глаз, нос лежал на щеке вместе с шестью зубами. За ним с веселым рычанием скакали два коленопреклоненных кресла, а курносая кровать, полная вожделений, от восторга рыдая, танцевала в своем углу.