Шаланды, полные кефали,

В Одессу Костя приводил…

Лица Бернеса я уже не видела - его заслоняла притолока. Я различала только пальцы, перебиравшие струны, и слышала задушевно звучавший голос.

Подавив вздох, я вышла из землянки в сырую промозглую тьму. Постояла немного. В ушах все еще звучал голос артиста, и представлялось спокойное, сверкающее под солнцем море, то самое море, над которым я летаю [156] теперь почти каждую ночь и которое сейчас яростно долбит обрывистый берег за кромкой аэродрома.

Как благодарна была я Марку Бернесу за ту простую песенку. Она поддержала меня в самую трудную минуту жизни, когда я читала в тускло освещенной комнатке штаба письмо, извещавшее о смерти отца.

Долго ли я стояла в оцепенении, не знаю. Но хорошо помню двойственность пережитых тогда ощущений. Словно далекое видение, мне представлялось, как в дымке «синело море за бульваром». И тут же рядом возникал темный, леденящий душу провал. За этим провалом не было ничего, кроме смерти самого дорогого, самого близкого на свете человека, который был мне не только отцом, но и товарищем, настоящим, большим другом.

Отец много видел и много знал, несмотря на то что был всего-навсего простым рабочим. Он гнул спину на богатеев, участвовал в Октябрьской революции, бил контрреволюционеров в гражданскую войну. Потом его же руки помогали расти Советской власти. «Нашей с тобой власти, Маринка», - как часто говорил он мне.

Нам не очень легко жилось, но я ни разу не слышала от отца слов недовольства. Помню, он страшно сердился, когда кто-нибудь жаловался, сетовал на трудности.

- Зачем ты его так? - иной раз вступалась я за человека, на которого рассердился отец. - Ему ведь действительно трудно.

- Возможно, что трудно. Но ты пойми, дочка, все эти разговоры не от трудностей, а от того, что многие еще по старинке живут. Натерпелись в нищете в свое время, а теперь, благо власть своя, хотят получить больше, чем она может пока дать. Это все равно что месячного ребенка заставлять ходить. Понимать ведь надо, котелком варить. Да и какие у него трудности? Я живу лучше, чем раньше, ты будешь жить еще лучше, а внукам и вовсе будет намного веселее нашего. Так, как жил я, никто больше жить не будет. Запомни это хорошенько, дочка!

Да, я хорошо запомнила твои слова, мой отец, друг и товарищ. Поэтому работала и училась, поэтому стала летать, поэтому пошла на фронт. Всегда и всюду я думала о тебе. Ты и миллионы подобных тебе крепко вели меня по земле, ты был моей самой большой любовью и радостью. И вот тебя не стало. И все же мы не расстанемся. Такие, как ты, и мертвые остаются живыми! [157]

…На фронте я очень много думала о Москве, вспоминала в подробностях довоенные годы. «А какая она сейчас, Москва? Как живет? Как выглядит?» Этот вопрос, по-моему, задавала себе тогда каждая из нас.

Письма на фронт шли долго. В конце декабря я получила весточку от своей подруги Лиды Максаковой.

С Лидой мы вместе учились в Ленинградском аэроклубе столицы, вместе закончили пилотское и инструкторское отделения, а перед началом войны обе в свободное время выполняли работу летчиков-инструкторов. Максакова была постарше меня и училась в МГУ на историческом факультете, а я еще ходила в школу. Но нас сдружил аэроклуб. Лида постоянно писала мне на фронт, сообщая все новости о Москве, об общих наших знакомых, о жизни в тылу.

В самом начале войны она была летчиком-инструктором. Рвалась на фронт, но так и не попала туда. Ее направили на работу в ЦК ВЛКСМ.

Милая моя Марина! - волнуясь, прочитала я, - ты представляешь, какая сейчас Москва? Заснеженные улицы. Декабрь 1943 года. На город спускаются сумерки. На улицах людно, но машин мало, и белая лента дороги видна далеко. От снега на улице светлее, и москвичи, привыкшие к затемнению в домах, к неосвещенным улицам, свободно ориентируются даже без электричества. Город живет деловой жизнью большой столицы, сражающейся и уверенной в своей победе страны. Четко работают заводы и фабрики, учреждения и магазины, городской транспорт и пригородные электропоезда. В городе много военных… Здесь главная Ставка всех фронтов, здесь правительство, здесь ЦК, здесь бьется огромное сердце страны.

Москва тоже сражается. В столице проходят важнейшие совещания и международные антифашистские митинги, печатаются всесоюзные газеты, издаются книги. Заводы столицы дают для фронта танки, самолеты, бомбы, оружие, снаряды!…

Не случайно тщательно охраняются воздушные подступы к Москве. Налеты редки и малорезультативны, фронты далеко, но линия войны проходит и здесь.

И все же по вечерам москвичи считают уместным пойти в театр, в кино, на концерт. Это тоже черточка жизни города, и немаловажная… [158]

Закончив читать письмо подруги, я невольно взгрустнула: так захотелось хоть на миг увидеть родную Москву. Прошло два с половиной года, как я покинула ее. Сколько событий случилось за этот небольшой и в то же время тяжелый, длинный срок!

И когда же мы наконец свидимся, мой любимый город?!

…Незаметно подошел новый, 1944 год. В ночь на 1 января мы совершили только по три вылета и закончили боевую работу до двенадцати часов. Отбомбившись в третий раз, я повела самолет к Пересыпи. В запасе мы имели более сорока минут, но Катя торопила меня.

- Понимаешь, - возбужденно говорила она в переговорную трубку, - сегодня приедет Григорий. Нужно привести себя в порядок. Ты уж, Маринка, постарайся выжать из нашего старикашки все возможное.

И я выжимала. Все равно ресурсы мотора были на исходе, самолет предстояло перегонять в капитальный ремонт. Приземлившись, быстро зачехлили машину. Направились на КП. В поле снег перемешался с непролазной грязью. И когда Катя вдруг поскользнулась и упала, то перемазалась основательно.

- Ну вот, ну вот! - обиженно сказала она. - Во всем виновата ты. Теперь за неделю не отмоешься.

- Ладно, будет ворчать, иначе скажу Григорию, какой у тебя сварливый характер.

В общежитие мы заявились минут без пяти двенадцать, когда все расположились за столом. На самых почетных местах сидели несколько незнакомых морских офицеров во главе с контр-адмиралом. Комнату украшали три небольшие елочки, неизвестно где раздобытые Женей Жигуленко. Запах хвои, знакомый с детства, напоминал о забытом домашнем уюте.

Катя Рябова сидела рядом с Григорием Сивковым и счастливо улыбалась. В ту новогоднюю ночь слово «война» не фигурировало в наших разговорах. Говорили о родных, о близких, о милых сердцу пустяках. Кто-то вздохнул о быстрых каблучках и вспомнил первый школьный вальс, первое свидание. А за окнами все крепчал морозный ветер, ухали пушки, неподалеку от общежития разорвался снаряд.

Те, кому не досталось кружек, пили вино из консервных банок. Под нестройный веселый говор мы сдвинули [159] разом наши «бокалы», чокнулись, выпили, и новогодний праздник вступил в свои права.

А в следующую ночь нам пришлось работать с двойной нагрузкой. Противник вдруг предпринял несколько контратак. Вот мы и летали на бомбежку его войск и огневых точек на передовой. В темноте по вспышкам выстрелов без труда можно было определять местонахождение вражеских орудий и пулеметов. Прицельное бомбометание с малой высоты было эффективным и действовало на гитлеровцев угнетающе. Дошло до того, что, как только в воздухе раздавался гул наших самолетов, противник тотчас прекращал обстрел. А так как действовали мы с минимальными интервалами, то фактически заставили его почти все время молчать.

* * *

Как- то уже после войны я встретилась с бывшим членом Военного совета Азовской флотилии контр-адмиралом Алексеем Алексеевичем Матушкиным.

Мне было интересно узнать, как оценивали моряки действия нашего полка.

- С прославленными летчицами женского авиаполка ночных бомбардировщиков я встретился впервые в канун нового, 1944 года, - начал контр-адмирал. - До этого, правда, много слышал о них… А произошла эта встреча в рыбачьем поселке Пересыпь. Помню, я ехал с несколькими офицерами на «Кордон Ильича». Оттуда должны были начать движение десантные корабли. Моряки готовились к большой десантной операции на Керченский полуостров, чтобы расширить плацдарм, захваченный Отдельной Приморской армией в начале ноября 1943 года.