В этом доме не любили ничтожеств, все гости были значительны и интересны.
Она знала, что и о них говорят: «Были Авдаковы!»
Она понимала, что, общаясь с ними, хозяева дома как бы отдают дань физике, ведущей, науке века. Понимала и то, что была в этом доме лишь женой Авдакова. Пусть милой, неглупой, но всего лишь женой.
– До угла, а потом направо – и стоп, – сказал Олег.
Она первая вышла из машины и ждала, пока Олег расплатится. «Завтра он уедет, – думала она. – А сейчас он еще здесь».
У Луховицких все были в сборе. Люка в полосатой кофточке, похожей на тельняшку, хозяйничала у стола. Луховицкий менял ленту магнитофона.
Маленькая артистка-травести, подруга Люки, худенькая, с мальчишескими ухватками, закричала:
– А сейчас мы спросим Авдакова! Сколько белуг оставляет после себя каждая пара белуг?
– Пару белуг, – сказал Олег.
– Вы гений! – закричала травести. – Я в вас верю.
Среди гостей был авиаконструктор, писавший втихомолку этюды, и его жена, брюнетка истерического склада, ревновавшая его к Люке. Драматург, автор пьесы, имевшей шумный успех в прошлом сезоне. Сейчас он пребывал в творческом тупике и пока еще несколько гордился этим и жаловался каждому встречному. Может быть, от общения с артистами, этими детьми, ненасытными к похвалам, он был несколько приторен и льстив. За столом он оказался ее соседом.
– Разрешите положить вам этой обаятельной рыбки, – говорил он, держа на весу блюдо.
– Мне казалось, что обаяние – это чисто человеческое свойство, – сказала она. Драматург ее раздражал.
– Вы прелесть, – сказал драматург и поцеловал ей руку. Люка внесла блюдо с печеной картошкой. Это вызвало бурю восторга.
– Споем пионерскую «Картошку», – предложил Луховицкий. – Ну-ка, бывшие пионеры!..
И они спели «Картошку» с неожиданным запалом, и глаза по-новому заблестели, и казалось, в комнату вместе с ветром, колеблющим занавески, влетел запах давно отгоревших пионерских костров.
Лучше всех пела маленькая травести. Может быть, потому, что детство, хотя и по долгу службы, еще не покинуло ее. Она пела тем ломаным баском, каким поют мальчишки, когда стараются казаться старше.
Она была хорошей артисткой. Умела свистеть в два пальца и стрелять из рогатки. Но она не очень умела быть женщиной и смущалась Олега, который сидел рядом с ней и пытался развлечь ее ученым разговором. Они говорили о белугах.
– Это очень просто, – объяснял Олег. – Если после двух белуг останется четыре, то после четырех их будет восемь, потом тридцать две, и скоро весь мир будет забит белугами. Если же от двух белуг уцелеет одна, то они переведутся…
– Хватит о белугах, – сказала Люка. – Пусть Саша расскажет про Хемингуэя. Ту историю, что Михаил Кольцов слышал, когда был в Испании…
– Эту историю мне рассказал друг покойного Михаила Кольцова, – негромко, затягиваясь папиросой, начал Луховицкий. – В Голливуде снимался фильм по роману Хемингуэя «Прощай, оружие!». Когда фильм был снят, Хемингуэя пригласили на просмотр. Он сидел в темном зале и смотрел фильм, ничего общего не имевший с его книгой. Он сидел терпеливо, ибо только терпеливый человек может быть охотником. Сидел, посасывая трубку. Сидел, словно ждал чего-то. Но вот на экране появилась площадь в Милане, Кэт и Генри кормили голубей… «А вот и голуби», – сказал Хемингуэй, поднялся и вышел.
– Блестяще, – сказал драматург. – «А вот и голуби»…
– В чем тут суть? – сказала брюнетка, жена авиаконструктора. – Он не любил голубей?..
– Он не любил фальши, – сказала травести. – В фильме, где все фальшиво, не бывает неожиданностей. Кэт и Генри, такие, какими их сделал Голливуд, должны были кормить голубей. Хемингуэй ждал голубей, и они появились.
«А вот и голуби»…
«Все играют, – думала она. – А как хорошо спели „Картошку“».
Когда пели, все стали другими. Даже драматург. Наверно, он вспомнил, каким был смешным толстым мальчишкой.
«А разве я не играю? – думала она. – Такую московскую дамочку. Только Стах сбивает с меня это. С ним я прежняя. И поэтому все приобретает другую ценность. С ним я такая, как есть. И опять ничего не знаю – как надо и как не надо. Мне все легко. Я могла бы разуться и бегать по лужам босиком…
Наверно, это сидит в каждом. Детская непосредственность, которую все мы так умело прячем. Мы слишком хотим выглядеть умными. А на самом деле мы просто хорошо знаем правила поведения».
В большой комнате танцевали. Она вошла и села на низкое кресло возле двери. Танцевали две пары – авиаконструктор с Люкой и драматург с травести. Олег втолковывал что-то Луховицкому. Он раскачивался на стуле. Без пиджака, в белоснежной рубашке с расстегнутым воротом – галстук он снял, с живым возбужденным лицом и взлохмаченными черными волосами, он сейчас нравился ей.
– Физики принесли в биологию не только электронный микроскоп, – говорил Олег. – Они принесли с собой новое отношение. Уверенность, что, если явление существует, его можно объяснить.
Луховицкий слушал напряженно, вдумчиво. Он интересовался наукой и даже выступал иногда с очерками на научные темы.
Брюнетка ревниво следила за танцующими. Ей было лет сорок, и она была из тех женщин, которые привыкают быть красивыми, а потом никак не могут от этого отвыкнуть.
Ее муж был худ, поджар и моложав. Он танцевал с Люкой так слаженно и ритмично, словно они танцевали вместе всю жизнь.
Люка убежала приготовлять кофе.
– Разрешите, – сказал авиаконструктор и сел на соседнее кресло.
Она ему нравилась и знала это женским чутьем. Шутливая влюбленность в хозяйку дома была иного рода. Сейчас он был серьезен, слегка многозначителен.
– Вы все время о чем-то думаете, – сказал он. – О чем?
– О чем? – повторила она, следя за танцующими. – Я думаю о том, что каждый из людей, собравшихся здесь, интересен и значителен сам по себе… Почему же мы так скучны, собравшись вместе?..
Он улыбнулся:
– Сказать? Мы слишком любим свое дело. Каждый свое… Для того чтобы мне стало весело, мне бы надо сюда авиатора. А вам – какого-нибудь филолога завалящего с вашей западной кафедры… А вашему Авдакову – парочку физиков. Я – за профсоюзное веселье!.. Потанцуем? – он поднялся.
Она не пошла танцевать с ним. Ей было жаль брюнетку. «Завтра я увижу его», – подумала она. И от этой мысли стала счастливой.
Подошла травести и села на ручку кресла.
– Приходите к нам в театр, – сказала она. – Сколько вашему мальчику?
– Скоро семь.
– Маленький. Ну все равно приходите. Даже одна. Не пожалеете. Сейчас любят говорить: «скверные актеры, скверные спектакли». А по-моему, испортился зритель. Он не ждет чудес, и чудеса не приходят. Пожалуй, единственный зритель, для которого еще стоит играть, – это наш. Зритель детских театров.
– Что вы ставите?
– «Гекльберри Финна».
– Вы, конечно, играете Гека?
– Да, – она засмеялась. – И мои друзья находят, что я стала невыносимой. Пока я была гайдаровским Тимуром, мне все хотелось помочь какой-нибудь старушке перейти через улицу или уступить место в трамвае. А теперь я сама ловлю себя на желании дернуть кого-нибудь за косу или дать подножку…
Травести сидела на ручке кресла в мальчишеской позе, закинув ногу на ногу и обхватив руками колено.
– Вы помните Гека? Он все такой же оборванный и неунывающий, каким вы его знали в детстве. Нужно встречаться со старыми друзьями. Может быть, эти встречи не делают нас счастливее. Но зато становишься лучше…
В глазах артистки светилась грусть и совсем не мальчишеская усталость.
– Мы слишком часто говорим себе «нельзя», потому что это слово въедается нам в душу с детства. Только тогда нам говорили, его. Какая-нибудь вдова Дуглас или мисс Уотсон. А теперь мы сами говорим себе: «Гек, сиди прямо!», «Гек, не клади ноги на стул!..» Нам даже легче от этих «нельзя», потому что для слова «можно» надо быть смелым…
Они вернулись от Луховицких поздно, и Олег сразу попросил поесть. Это была одна из его привычек – приходить из гостей голодным. Когда-то ее удивляла в нем эта черта – мало есть в гостях. Но за годы, прожитые вместе, она привыкла ко всем его чудачествам, знала их наперечет.