- Отказываешься, значит?

- Отказываюсь. Мы пленные, идем в Гомель.

- Ну и черт с тобой! - неожиданно выкрикнул староста, смахивая бланк протокола и револьвер в ящик стола. - Запрягай, Мыкола, две подводы. Бери этих субчиков и вези в Бурынь. В фельджандармерии их и без бумаги примут. Там они живо заговорят.

В застенке

Нас связали по рукам и ногам.

Моим возницей оказался полицай Микола. Когда телеги выбрались из села, я обратился к нему: - Далеко до Бурыни?

- Как привезу, так узнаешь.

- Трудно ответить?

- Молчи, чтоб тебя!… - полицай выругался. - Не велено с предателями балакать.

- Так ты же балакаешь.

- Ну, значит, сам того не желаючи…

- Послушай, полицай, а ведь мне не следовало с тобой говорить.

- Это почему? - Микола обернулся и с интересом посмотрел на меня.

- Не догадываешься? - я решил позлить этого дурня.

Почуяв что-то неладное, Микола свел на переносице густые брови, шевелюра его еще больше налезла на лоб, оставив лишь узенькую полоску кожи с двумя жирными морщинами. [109]

- А ты пораскинь мозгами. Спроси себя, кто ты? Полицай задумался, почесал в затылке всей пятерней и медленно вымолвил:

- Человек.

- Малость есть, - согласился я.

- Что значит «малость»? - настороженно спросил он и погрозил кнутом. - Ты смотри, а то огрею!

- Малость - это руки, ноги, ну и в какой-то мере голова.

- Гы-гы, - хмыкнул Микола. - Голова - это главное.

- А ты уверен, что главное у тебя голова?

Полицай побагровел.

- Главное у тебя брюхо и трусость, - быстро проговорил я. - А в конечном счете законченный ты подлец и предатель.

Микола взмахнул кнутом, и на меня посыпался град ударов. Потом гикнул и пустил лошадь вскачь. Телега запрыгала на ухабах, меня швыряло из стороны в сторону и больно било о борта подводы. А на плечи и спину сыпались удары кнута.

- Вот тебе, мразь большевистская! - кричал полицай. - Вот тебе, зараза советская! Я покажу тебе, кто предатель.

Остыв, Микола остановил лошадь, закурил и сказал:

- Это тебе от меня, а в Бурыни от немцев получишь за все остальное, партизанская сволочь!

От тряски мне стало плохо, и, пока доехали, я раза два терял сознание. Но вот показались каменные строения. Телега прогромыхала по железнодорожному переезду. Мы въехали в Бурынь. Полицай остановил лошадь возле двухэтажного здания. К подводе подошел гитлеровец в эсэсовской форме, поверх которой была наброшена кожаная куртка.

- Откуда? - отрывисто на чистом русском языке спросил он полицая.

- Из села Хижки, пан начальник, - ответил Микола и подал пакет.

- Диверсанты? Шпионы? - прочитав записку старосты, удивленно произнес эсэсовец и окинул взглядом подводы. - А где парашюты?

- Остались в сельуправе, пан начальник. [110]

- Передай старосте, чтобы завтра же были здесь.

- Есть передать, пан начальник! Полицай взял под козырек.

Эсэсовец обернулся к зданию и что-то крикнул по-немецки.

В дверях показался огромный детина. В руке он держал гладко обструганную палку с оставленными от сучков мелкими острыми шипами. Увидев нас, детина осклабился.

- Вот теперь с этим будете говорить! - злорадно заметил Микола, кивнув на огромного эсэсовца.

Нас впихнули в небольшую подвальную комнату. Там уже находилось трое в гражданской одежде.

- Откуда, хлопцы? - раздался вопрос.

- Пленные, - ответил Рощин, - шли домой, а попали вот сюда.

- Пленных фашисты в другой камере держат, - произнес мужчина с черными пышными усами.

- А эта для кого?

- Это следственная камера жандармерии или гестапо, черт их разберет, - ответил усатый. - Отсюда живыми не выходят. Вы что натворили?

Я коротко поведал историю, приключившуюся с нами в селе Хижки.

- Плохи ваши дела, ребята, - заключил усатый. - Мы Ивану Ивановичу надоели, он ждет не дождется новеньких.

- А кто он? - удивился Рощин.

- Да белобрысый такой, с бесцветными глазами. Тот, что вас встретил. Это мы его так прозвали, а сам он немец из колонистов. Здесь, в Бурыни, - начальник отделения. Я уже месяц сижу в камере, не один раз бывал у него на приемах.

- И как? - поинтересовался я.

- А вот как, гляди! - Заключенный скинул пиджак из грубого армейского сукна и задрал на спине сатиновую рубашку. - Да ты выше подними подол, до самой шеи.

Я поднял рубашку и вздрогнул. На каждой лопатке было вырезано по звезде. Резали, видимо, тупым ножом, так как кожа кое-где была содрана и раны имели рваные края. На огненных, уже сморщившихся рубцах запеклась кровь. [111]

- За что? - глухо вырвалось у меня.

- Молчать некоторые не умеют, - ответил усатый. - Вчера нас было сорок, а сегодня я один остался, да вот эти двое, которых перед вами привезли. Остальных куда-то отправили.

- Кто же вы? - спросил Рощин.

- А ты, друже, не догадываешься? - усатый испытующе посмотрел на Михаила. - Люди мы, обыкновенные, советские. Посмотрим, какие вы птицы.

- Ты, дядя, поосторожнее на поворотах, - Рощин шагнул к незнакомцу.

- Горячий! - одобрительно отметил усатый и отошел в угол, где, внимательно поглядывая на нас, сидели двое заключенных.

Присев рядом, усатый о чем-то зашептался с ними. Те иногда согласно кивали головами.

* * *

Прошло два дня. Эсэсовцы почему-то не вызывали нас. За это время в камере прибавилось народу. Последним привели пожилого сутулого мужчину. Я слышал, как он сказал усатому:

- Оружие при обыске обнаружили.

Рощин сделал предположение, что мы сидим с подпольщиками. Я тоже кое о чем догадывался, но молчал. Навязываться с расспросами было бесполезно, да это могло бы и навлечь на нас подозрения. Усатый держался осторожно, исподволь вдруг задавал каверзные вопросы, о себе и товарищах помалкивал. Я замечал, что он присматривается к нам и чего-то ждет.

На первый допрос меня вызвали ночью. В просторной, залитой электрическим светом комнате за столом восседал тощий высокий эсэсовец. Через переводчика он задал несколько вопросов, записал на листке бумаги фамилию, имя, отчество, год рождения, местожительства (я назвал Гомель).

На этом допрос кончился. Следом вызвали Рощина. И с ним повторилась та же процедура. Так продолжалось несколько дней. Нам задавали десяток вопросов, касающихся биографии, и отпускали. Мы недоумевали.

- Это они играют с вами в кошки-мышки, - сказал усатый. - Скоро когти покажут… [112]

Первым на настоящую «беседу» вызвали Михаила. Пробыл он в комнате, где велось следствие, недолго, но вернулся шатаясь, с залитым кровью лицом. Рощин долго молчал, глядел на нас странными, осовевшими глазами, потом как-то неловко почмокал разбитыми губами и вместе со сгустком крови выплюнул коренной зуб.

Минут через десять дверь в подвал снова распахнулась. В проеме показался тот самый огромный рыжий детина, которого мы встретили в день приезда в Бурынь.

Гитлеровец поманил меня пальцем. Я поднялся и направился к выходу. Рыжий молча протянул навстречу палку, жестом приказывая взять ее.

- Не бери! - раздался голос усатого.

Но предостережение опоздало. Эсэсовец резко рванул на себя палку, и я невольно вскрикнул от саднящей боли. Острые шипы полосами содрали кожу с ладони и пальцев. Рыжий засмеялся, и по-русски спросил:

- Горячо кушается?

На этот раз меня доставили в кабинет Ивана Ивановича. Начальник Бурынского отделения сидел а удобном мягком кресле. Кинув на меня косой взгляд, он взял со стола бланк и, не поднимая головы, стал вслух читать мои биографические данные.

- Живете в Гомеле?

- Да.

- Хороший город, я бывал там.

Гитлеровец затянулся папиросой и отрывисто, точно ударил, выпалил:

- На какой улице?

Медлить было нельзя, и я пошел на риск, назвав свой московский адрес. Рассудил я так. Всех улиц, даже если эсэсовец и жил в Гомеле, он не знает, зато я никогда не перепутаю на допросах родного адреса.