До сих пор помню торжественные минуты в доме, когда дедушка тщательно мыл руки, приводил в порядок торчащую ежиком прическу, надевал расшитую цветами белую косоворотку и усаживался в углу большой комнаты. Вся семья находилась тут же. Дедушка осторожно брал в руки новый инструмент, несколько раз проводил пальцами по струнам и начинал петь. Нежно и звучно перекатывались по дому чистейшие аккорды, лился негромкий голос, и все мы замирали, боясь нарушить слитную гармонию звуков, рожденных дедушкиным искусством. Для меня это были незабываемые минуты. Во мне поднималось незнакомое, яркое, тревожное чувство от соприкосновения с прекрасным. Я убегал в сад к излюбленному месту у пруда, садился в тень широколистного инжира и уносился мечтами за леса и темно-лиловые склоны далеких гор, туда, где, по моему мнению, лежала чудесная загадочная страна, имени которой я не знал…

Первая волна коллективизации и раскулачивания, прокатившаяся по южному Черноморью, почти не коснулась Веселого. Но вторая, в 1931 году, пронеслась как смерч, натворив немало бед. Село волновалось, из Адлера приехал уполномоченный - хмурый мужик в кожаной фуражке. На слова председателя колхоза Пальчикова о том, что в Веселом нет кулаков, уполномоченный со злой иронией ответствовал: «У всех есть, а у вас нет? Ты, товарищ Пальчиков, хоть и бывший красный командир, но мыслишь неправильно, у тебя явно притупилось революционное чутье. Кто в селе самый справный хозяин?» Пальчиков, рассказывают, разводил руками. «А Вербицкий? - давил уполномоченный. - Он же деньги лопатой гребет, живет как барин». «Но это же другое дело, он не эксплуатирует чужого труда», - не сдавался Пальчиков. Но судьба дедушки была решена. На колхозном собрании при молчаливом согласии испуганных односельчан порешили: Вербицкого раскулачить, поскольку, как сказал уполномоченный, он живет богато и, кроме того, есть план - в каждом селе раскулачить не менее двух хозяев. [115]

Разорили дедушкино гнездо в одночасье. Забрали дом, корову, свинью с поросятами, все дедушкины поделки. Нас выгнали на улицу. «Вражье гнездо - под корень», - сказал уполномоченный, который знал об истории с отцом. За какой-то месяц оскудели дом, подворье, чудесный сад, в котором стали пасти скотину. Кто-то изломал ветви самых редких деревьев - персика, инжира, ореха. А дедушку сослали в Котлас, где он и погиб на лесозаготовках.

Я не совсем разбирался, что больше угнетало меня в эти дни - арест отца или ссылка дедушки. Оба события как мрачная туча навалились на нашу семью и поставили ее перед тяжкой перспективой неустроенности, нищеты и голода. В моем сознании все это казалось странным, непонятным и в высшей степени несправедливым.

Мы перебрались в Сочи, заняли сырой угол в доме на Батарейке. На счастье, в то время еще не наступил пик репрессий, и в нашей судьбе проявили участие друзья отца, по счастливой случайности оказавшиеся в Сочи. Ценой неимоверных усилий маме удалось поколебать обвинения против отца. Его оправдали по суду. Мы ликовали. Но годы, безвинно проведенные за решеткой, как говорил отец, «надломили хребет». Он до конца жизни так и не смог оправиться от жестокого и несправедливого удара судьбы…

Помню, как рассудил нашу семейную трагедию Николай Алексеевич Островский:

- Если скажу, что с твоим отцом и дедушкой произошла ошибка, то покривлю душой. Хотя, конечно, в таком огромном деле, как коллективизация, без ошибок не обойтись. Я верю вам. Думаю, твой отец и дедушка перед Советской властью не виновны…

Эти слова для меня были как удар грома среди ясного неба. Все мгновенно переменилось в моем представлении о добре и зле, все как бы встало на свои места. А Николай Алексеевич, словно рассуждая с собой, продолжал говорить о сложностях времени:

- Кто-то сильно извращает партийную линию в деревне. Немудрено. Сильно здесь отдает троцкизмом. Ну, да ты вряд ли поймешь, мал еще. Но вот что должен понять и запомнить на всю жизнь: при любой политике, при самых крутых поворотах истории справедливость к людям - это все!

За давностью лет я, возможно, нарушаю точность слов, сказанных Николаем Алексеевичем, но мысль его была именно такой. Слишком острый и близкий моему сердцу получился тогда разговор, забыть его невозможно… [116]

Лидер

Однажды утром 25 декабря 1944 года мы приземлились на аэродроме Шаталово, чтобы лидировать к фронту группу штурмовиков Ил-2. Печальные следы недавней бомбежки еще угадывались повсюду, и Лайков рулил осторожно, боясь напороться на осколки разбросанного по летному полю металла. У кромки поля стоял сильно накренившийся штурмовик с оторванным килем, рядом на взлетной полосе копошились солдаты, засыпая воронки, а чуть в стороне тягач тащил к разрушенным ангарам обуглившиеся остатки сгоревшего бомбардировщика. Неподалеку взору представлялась и совсем странная картина: несколько впереди других машин лежал на фюзеляже совершенно исправный по виду «Бостон». Его словно кто-то осторожно уложил на землю, чтобы через некоторое время вновь поставить на железные ноги.

Нас никто не встречал, видимо, начальству было не до этого. Сел самолет, рулит - ну и прекрасно. Еще на рулежке Лайков сказал механику Дусманову, лежащему за его спиной в нише, или, как назвали это место механики, в «гробике»:

- Володя, поинтересуйся на досуге - не будет ли для нас дефицитных запчастей от этого горемыки. - Лайков слыл запасливым хозяином. - Машина, сдается, братского полка и без шасси лежать ей тут долго.

Тогда наш командир еще не знал, что в скором времени изворотливый механик и умница Володя Дусманов блестяще претворит в жизнь его случайный совет.

Полевой аэродром Шаталово показался нам табором, а лучше сказать, ярмаркой. Все его стоянки были забиты самолетами. Взлетали и садились бомбардировщики, истребители, штурмовики, транспортные машины. Всюду носились по стоянкам заправщики, пускачи, аккумуляторщики, водогрейки. Единственная столовая, оборудованная в чудом уцелевшем гарнизонном Доме культуры, вернее в его зрительном зале, - это беспрерывный конвейер едоков: летчиков, техников, [117] радистов, стрелков, механиков, ждущих очереди к столам, жующих, кричащих, требующих и благодарящих; это сбившиеся, с ног официантки - девушки соседних деревень, невозмутимые начпроды. У каждого свой стиль поведения: бомбардировщики степенны, немногословны, терпеливы; истребители - эти шумливы, непоседливы, экспансивны, а штурмовики - нечто среднее между первыми и вторыми.

Отдельно в углу, отгороженном занавеской, откушивает начальство - командиры полков, ведущие групп, Герои Советского Союза, местные гарнизонные руководители. Среди них подполковник Сапунов - бог и царь перевалочной базы Шаталово, главный организатор движения самолетных групп к фронту, комендант аэродрома. Как и положено, бог и царь высок, несколько грузен, нетороплив в движениях и сдержан в словах. Его крупное неулыбчивое лицо и непропорционально маленькие, словно дремлющие глаза, кажется, не способны оживить никакое, даже самое неординарное, событие во вверенном ему хозяйстве. А событий таких здесь масса! Только несведущему легко и просто принять и безопасно расставить транзитные группы самолетов, разместить и накормить людей, заправить машины горючим, маслами, горячей водой, снабдить погодой, обеспечить организованный взлет, а потом еще долго не находить себе места, задавая один и тот же вопрос: хорошо ли долетели?…

Летчики - народ нетерпеливый, напористый, каждый немедленно просит «добро» на вылет, каждому некогда - его ждет фронт, и тут трудно возразить. Но еще труднее не поддаться напору и провожать самолеты только в сносную погоду, исправными и заправленными, как того требуют соответствующие приказы, указания.

В Главном штабе Военно-Воздушных Сил в Москве, напутствуя в эту горячую точку, прибывшему из госпиталя и вчистую списанному с летной работы Сапунову обещали: поработаешь в Шаталово пару месяцев - назначим заместителем начальника штаба дивизии. Пообещали да, видать, и забыли, а конец войны не за горами. Скорее, от. этого и неулыбчив подполковник Сапунов, бывший летчик и командир, и словно в дреме прикрыты его глаза.