Колтыпин садился рядом, на второй табурет, и принимался играть.
— Нравится?
— Очень. А что это?
— Это ранний регтайм Росамунда Джонсона.
А потом все вчетвером шли к Оле и пили чай.
Колтыпин мечтал:
— Я еще съезжу в Лаврентия. Побуду там неделю-другую, вернусь сюда и заберу тебя в Анадырь. На смотре тебе первое место обеспечено. А там глядишь — и Магадан! Только обещай мне все эти дни играть. Вся надежда нашего Дома творчества — на тебя, можешь мне поверить.
— В Лаврентия вы не попадете, — смеялась Оля. — Погоды не будет долго. Вы новичок на Чукотке, еще не знаете, что такое наш апрель.
— Я повезу, — сказал Нанывгак. — Не надо ждать самолет. Я повезу. Дорогу знаю. Собаки хорошие. Три-четыре ночевки — и все.
Когда Оля вышла за водой, Витька хмуро бросил:
— Не надо увозить Олю в Анадырь. И в Магадан не надо.
— Надо, — сказал Нанывгак. Он вообще выражался кратко. — Надо! — упрямо повторил он. — А у тебя пурга в голове!
Колтыпину нравился Витька, взъерошенный, рыжий парень. Мозолистые руки и детская улыбка. Дома для приезжих в селе не было, и Колтыпин жил у Витьки. И он надеялся потом, когда они пойдут спать, выяснить у Витьки, почему он не хочет, чтобы Оля уезжала.
А Оля сидела на кровати и пришивала пуговицы К шубе Колтыпина. Она пришила три пуговицы и повесила шубу на гвоздь.
— Ну вот и все.
— Спасибо, Оля, — сказал Колтыпин. — Три больших спасибо. Теперь всегда во время пурги я буду думать…
Она как-то странно посмотрела на него.
— …Я буду думать: как хорошо, что есть на свете пуговицы.
Она засмеялась. Распустила клубок шпагата.
— Какие у вас еще есть прорехи?
— Никаких… только в душе.
— Для этого нужны нитки другие. И руки, наверное, другие…
— Ну, это уж смотря какие прорехи, — пытался уточнить Колтыпин.
— А этот блюз ты должна знать. Это классика. Он вполголоса запел:
Оля сидела рядом и смотрела на его руки.
— Это «Сан-Луи» — блюз Вильяма Хэнди. Когда я уеду, ты играй его чаще других, ладно?
— Не знаю, — сказала Оля.
В пустынном зале сидели, как всегда, Нанывгак и Витька.
— А вот этот блюз родился в двадцатых годах. Очень теплый, очень грустный. Мы пели его в училище на английском языке. Ты понимаешь по-английски?
— Нет. А Нанывгак понимает. Не удивляйтесь. В молодости он часто ездил на тот берег, там у него какие-то дальние родственники.
— Старик, о чем эта песня?
Нанывгак внимательно слушал. Потом сказал:
— Ты ругаешься. Ты говоришь, тебе нет удачи.
— Правильно. В ней вот о чем, Оля:
Ну ладно. Давай повторим регтайм.
Витька возился на улице с движком, и Колтыпин с Олей репетировали при двух длинных свечах. Было темно, новые свечи еще не разгорелись, и от темноты казалось еще холодней.
— Все очень хорошо, Оля. Только, когда я уеду, обещай играть каждый день, ладно?
— Хорошо. А когда вы уезжаете?
— Через три-четыре дня. А когда ты будешь в Анадыре, ты послушаешь «Рапсодию в блюзовых тонах» Гершвина. У меня есть полная запись.
— А вы будете читать мне лекцию о полиритмии джаза, об афро-кубинском стиле, о музыкальной экзотике Нового Орлеана… да?
Он засмеялся.
— Нет, лекции я читаю на работе.
— А сейчас вы на работе?
Он молчал. И стучал по клавишам рояля одним пальцем.
— Не знаю. Сейчас я в клубе. А клуб на седьмом небе. И мне очень хорошо.
— Витя починил. Сейчас свет будет, — раздался вдруг из темноты зала голос Нанывгака.
Вспыхнули обе лампы. В тишине было слышно, как тарахтит движок.
Старик подошел к сцене.
— Завтра ехать надо, — сказал он Колтыпину.
— Но ведь ты говорил дня через три.
— Завтра ехать, — сказал Нанывгак.
Нанывгак собирал упряжку.
Путь предстоит длинный. Несколько дней. Колтыпин отдал Витьке свои лишние ненужные вещи. И пошел в магазин проститься с Олей.
— Как хорошо, что есть на свете пуговицы, — поздоровался он.
— Уезжаете?
— Да, сегодня. Сейчас.
— А я родилась здесь. И никогда никуда не уезжала.
— Почему, Оля? Ведь ты могла бы уехать и на «материк». Учиться музыке серьезно. Иногда обязательно нужно уехать.
— Зачем?
— Чтобы не стоять все время за прилавком. И не тосковать пурговыми вечерами за роялем, у которого такая веселая история.
— Откуда вы знаете? Может, рояль они для меня нашли. Для меня… и для всех.
— Но ты здесь одна… со своим роялем.
— Нет-нет, — испугалась она, — нет, не одна.
— Может, ты и права. До свидания. Ты очень славная, Оленька.
Двенадцать псов в упряжке Нанывгака. Пурга утрамбовала снег, и собаки бегут легко. Колтыпин смотрит на часы. Упряжка в пути пятый час. Пора бы чаевать, думает он. Но нарты взлетают из ущелья на пригорок, и он вдруг видит взлетную площадку райцентра и две уснувшие «аннушки». Упряжка несется прямо к маленьким зеленым самолетам.
— Нанывгак, зачем мы туда едем? Ведь нам надо на север!
Молчит Нанывгак. Собаки выскочили прямо на взлетную полосу. Из-под остола летят комья твердого снега, и нарты останавливаются.
— Все, — говорит Нанывгак. — Приехали.
Старик отвязывает рюкзак и отдает его Колтыпину.
— Ничего не понимаю, — разводит руками Колтыпин. — В чем дело, Нанывгак?
— Поть-поть! — разворачивает старик собачек. — Хак! — И собаки медленно поползли на пригорок по старому следу.
— Нанывгак! — закричал Колтыпин яростно.
Собаки были уже далеко. Старик остановил нарту, сложил ладони рупором и что-то крикнул.
— …Ба-ан… ду… у… ра-а! — донесло эхо.
Мастерская
К. И.
М. не любил свое лицо. Он считал, что его глаза скорее подходили бы женщине.
Когда он улыбался, он знал, что на щеках появляются молодящие его ямочки, а ему ведь было тридцать.
Подбородок очерчен резковато, но, правда, не настолько, чтобы угадывался волевой характер.
М. не любил свое лицо, и только к носу относился как к товарищу. М. уважал его.
М. надавливал большим пальцем на нос, крутил его, и нос мягко поддавался, как глина, и М. убеждался в который раз, что его раздробленные хрящики не срастутся. Может быть, раньше эта часть его лица и имела правильные формы, но М. не помнит того времени, а многолетнее увлечение боксом внесло в его физиономию существенные коррективы. На ринге носу доставалось больше всего, и после каждого удара М. растирал его перчаткой, крутил перчатку, кожа ее пахла потом, кровью и была солена на вкус. Все боксеры хорошо знают вкус и запах кожаной перчатки. Когда после долгих перерывов М. возвращался в спортивный зал, ноздри его дрожали, он чувствовал запах ринга (он без того тонко чувствовал все запахи, это еще передалось, наверное, от отца — таежника), но когда он надевал перчатки, он подносил их к лицу, нервно нюхал и долго возился с грушей или мешком, и только в белом квадрате ринга успокаивался, даже если партнер по спаррингу оказывался сильнее.