Очевидно, Воронский хотел объяснить, хотя бы тулупчиком, тот факт, что «Капитанскую дочку» можно читать и сейчас.

Попытаемся разобраться.

«Капитанская дочка» состоит из трех цитатных тем:

1.Помощный разбойник. Он же в прошлом помощный зверь. Герой оказывает разбойнику услугу, разбойник его потом спасает. Тема старая, живучая, потому что она позволяет развязывать сюжет, сюжетные затруднения. Она жива и сейчас в историческом романе (Сенкевич, «Огнем и мечом»: Хмельницкий и Скшетуский; Конан Дойль и т. д.). К Пушкину она могла скорей всего попасть от Вальтер Скотта из «Роб Роя». Само строение повести, – она будто бы не написана, а только издана Пушкиным, который разделил ее на главы и снабдил ее эпиграфами, – весь этот прием вальтер-скоттовский.

Таким образом, «внеклассовое» в «Капитанской дочке» – это эстетическое, цитатное. Образ благородного и благодарного разбойника, а также двух его помощников – «злодея» и «незлодея» – все это традиция.

Внеклассовость создана вне воли художника.

2.Гринев, не желая запутать Машу, не дает показаний. Это – цитатный прием. Невозможность давать показаний или невозможность говорить до срока мы имеем в сказках и в их сводах, например, – «Семь визирей» в немецких сказках. В романах, как и в сказках, это – прием торможения. Изменилась мотивировка.

3.Пункт второй разрешается тем, что женщина говорит о себе сама.

Тема прихода Маши к Екатерине взята, вероятно, одновременно из «Сердца Среднего Лотиара» и из «Параши-сибирячки»{203}.

Я умышленно обхожу первоначальный набросок темы «Капитанской дочки». В этом наброске Гринев и Швабрин были одним человеком, и вся тема была основана на прощении благородного разбойника.

Но варианты, записанные, но не вставленные в книгу, принципиально отличны от того, что обнародовано автором, и могут нас завести в психологию творчества.

Что же «классово» в «Капитанской дочке»?

Прежде всего – извращение истории.

Вернее всего, что Белогорская крепость это – Чернорецкая.

Но исторический Оренбург имел вал в пять с половиной верст окружности. Имел каменные стены, 100 пушек, 12 гаубиц и более 4 тысяч войска.

Это была первоклассная (не совсем достроенная) крепость.

В Белогорской крепости солдат было, конечно, не 30 человек, а 230 – 360, без казаков.

Миронов должен был быть крупным помещиком.

Приведу цитату: «<…>когда в губерниях служивые люди, большею частью хлебопашцы, как же в Сорочинской, Татищевой, в Сакмаре и прочих крепостях не быть промышленникам, да они в том и невиновны, для того, что все командиры в оных местах имеют свои хутора и живут помещиками, а они их данники» (донесение капитана-поручика Саввы Маврина –Дубровин. Том II, с. 28){204}.

Идиллии белогорской не было, и Пушкин это знал. Он знал также, что историческая Палашка жаловалась в Чернорецкой крепости Пугачеву на своего барина (коменданта).

В Оренбургской степи не было глухо. В ней стояли большие торговые города. Я не говорю об Оренбурге. В Яицком городке было 15 тысяч. Здесь шли караваны. Здесь была соль.

Здесь было из-за чего драться.

Пушкин, работая над историческим материалом, сделал следующее. Он написал в примечаниях не то, что в «Истории» и в «Истории» не то, что в «Капитанской дочке».

Ему нужно было дать бунт жестоким и бессмысленным, поэтому он сделал белогорскую идиллию и разгрузил крепость от реального материала. В ней нет ничего, кроме снегаи Гринева.

Ослаблена крепость (вместо крепости описан форпост) для того, чтобы не делать противника сильным. Между прочим, бревенчатые стены Татищевской крепости нас не должны смущать, так как у Измаила (турецкая крепость) тоже были бревенчатые тыны (см. «Дон Жуан» Байрона).

Разбойник, устраивающий свадьбы, конечно, нас опять возвращает в шаблон.

Интересен поп Герасим в Белогорской крепости.

Как всем известно, духовенство встречало Пугачева с крестом. Об этом Синод потом писал много.

У Пушкина отец Герасим тоже выходит к Пугачеву с крестом.

Но Пушкин чрезвычайно удачно подменивает мотивировку:

«Отец Герасим, бледный и дрожащий, стоял у крыльца с крестом в руках и, казалось, молча умолял его за предстоящие жертвы».

Савельич исторически должен был бы пристать к пугачевцам.

Пушкин это понимает.

Но Савельич «преданный народ». Тогда Пушкин удваивает Савельича (сколько раз мы теперь это делаем) и разгружает его на Ваньку.

Ваньку мы встречаем прямо на плывущей виселице:

«<…>это был Ванька, бедный мой Ванька, по глупости своейприставший к Пугачеву»{205}.

До этого Ваньке было отведено так мало строк (я убежден, что читатель его не помнит), что мы можем считать Ваньку введенным для исторического правдоподобия. Это – заместитель Савельича.

Не всегда Пушкину удается легко спрятать историю. Например, непонятно, какую «пашпорту» требуют у него бунтующие крестьяне. Очевидно, пугачевскую.

Но не дав пугачевского государства, его организации, Пушкин «пашпорту» просто не мотивировал, использовав ее как признак нелогичности бунта. «Наездничество», которым глухо занимается Гринев, тоже не развернуто. Это дворянская партизанщина, очень характерная для того времени.

Пушкин не мог ее показать, потому что тогда надо было бы дать пугачевский тыл.

В общем, идеологически «Капитанская дочка» – произведение остроумное и блестяще выдержанное.

Эстетические же ее штампы делали вещь приемлемой и не для ее класса.

Дальнейшая судьба вещи

Сама «Капитанская дочка» со временем эстетизируется. Ее положения теряют (очень быстро) свою установку. Они становятся чисто эстетическим материалом.

Возникает оренбургская степь Пушкина. Эстетизированный материал, в самом начале заключающий в себе чисто формальные моменты, окаменевает сам.

Когда наступил пугачевский юбилей, то спокойно решили – роскошно издать «Капитанскую дочку».

Протестовали башкиры, находящиеся вне наших эстетических привычек.

Но вещь действительно потеряла свое первоначальное значение. Она отделилась от задания.

Для читателя исторический материал, поставленный рядом с эстетическим, создал другое произведение, не то, которое хотел писать Пушкин. История удавшегося памфлета обычно и есть история его использования не для первоначального употребления.

Блестящий пример анализа такого явления представляет не опубликованная еще работа Осипа Брика о первой и второй редакции «Отцови детей»{206}.

Первоначальная значимость явления часто оживает при попытках перевести произведение на другой материал.

Относительно Пушкина

К Пушкину мы относимся производственно.

Как техник к технику.

Если бы он жил, то мы бы (он был бы иной) голосовали, принять ли его в «Новый Леф».

Затем мы бы попытались достать ему представительство в Федерацию писателей.

Нас бы спросили: «Скольких писателей товарищ Пушкин представляет?»

Тут воображение меня покинуло.

Впрочем, что такое сейчас Пушкин?

Приведу цитату из Л. Войтоловского(«История русской литературы». ГИЗ, 1926, с. 28):«Это дворянская литература, до мельчайших подробностей воспроизводящая быт и нравы дворянского сословия тех времен. Онегин, Ленский, Герман, кн. Елецкий, Томский, Гремин<…>.В их лице Пушкин дает<…>.

Сообщаем небезызвестному ученому Войтоловскому, что перечисленные им типы суть баритонные и теноровые партии опер, что и обнаруживается упоминанием Гремина (мужа Татьяны? – «Любви все возрасты покорны»?), которого (Гремина) нет у Пушкина.

Нехорошо изучать русскую литературу (социологически) по операм.

Душа двойной ширины

У наших писателей душа двойственная. По крайней мере, так выясняют критики. Они не находят в писателе единства стиля.

Беру отрывок из новой книжки И. М. Гревса «История одной любви» («Современные проблемы», 1927):

«Наконец, об оригинальном своем рассказе «Степной король Лир» Тургенев – со страхом перед ожидаемым судом П. Виардо в очень решительном, неприятно резком стиле, к которому он иногда спускается, к сожалению, в разговорах и в интимной переписке, допуская острый контраст изяществу его подлинного литературного языка, – дает собственную, безусловно несправедливую характеристику тому же Пичу (16 апр. 1870): «Я закончил повесть; по своей грубости она производит на меня впечатление большого зада,но не в рубенсовском стиле – с розовыми щечками, нет, совсем обыкновенного, тучного и бледногорусского зада»{207}.