Наступила совсем гнетущая тишина. Лучше бы Верочка ударила меня при всех, обругала. А так она вколотила меня в землю по самую макушку. Окончательно и бесповоротно. Есть в определённом возрасте вещи, которые говорить нельзя. О них даже, пожалуй, и думать нельзя, а уж говорить, да ещё публично…

Я стоял в этой тишине, и в голове моей бился звон, и дикая ненависть заливала мне краской щёки.

— Ты! — задушенно воскликнул я, ещё не осознав даже ужас своего позора. Я посмотрел перед собой и увидел искривлённое едкой улыбочкой лицо Иры Мещерской. Тут меня прорвало. Я повернулся и пошёл на Верочку, округлив от ненависти глаза. — Ты дура и сволочь! — кричал я ей. — Ты дура и сволочь! У тебя волосы на ногах растут! У тебя все ноги в волосах! Дура! Сволочь! Дура!

Что это было? Скорее всего истерика, исступление, потому что, кроме бессвязных своих криков, я почти ничего не слышал. И ничего не видел. Но прекрасно представляю себе, словно чужим взглядом вижу со стороны свою бьющуюся в гневе фигурку. Вижу и её фигуру, расплывчатую, скованную внезапным страхом, ужасом, с испуганными белыми глазами и толстыми короткими ручками, прижатыми к груди, как на пошлых иллюстрациях к пошлым сказочкам.

А кругом стояли ребята, объединённые тогда лишь одним: презрительным любопытством. Ах, почему прекраснейшая пора — детство — бывает так бездушна и зла!

Накричавшись до одурения, я выбежал из класса и долго бродил потом по улицам. Придя домой, я нагрубил бабушке и почти весь день пролежал на своём диванчике, глядя в потолок и жестоко переживая свой позор, своё положение. Своим идиотским заявлением Верочка надолго закрывала мне пути к нормальному общению с друзьями. Это уж был такой возраст! Теперь я становился изгоем, предметом насмешек и издевательств. Ах, дура! Дура! Я ворочался, я не мог ни спать, ни думать: всё во мне было накалено до предела.

Утром я вошёл в класс, хмурый и угрюмый. На удивление, меня встретили не улыбочками и дразнилками, а как-то даже вежливо-отчуждённо. Верочки Батистовой, естественно, не было. Они изволили переживать свою травму дома. После уроков Мария Васильевна попросила меня задержаться. Она села рядом со мной за парту и внимательно посмотрела на меня, сверкнув очками.

— Верочке вчера стало плохо, — медленно проговорила она. — Что у вас произошло? Почему ты кричал на неё?

Некоторое время я молчал и не хотел даже отвечать, но потом наконец выдавил из себя глухо:

— Потому что она дура…

— Это не ответ, — строго сказала Мария Васильевна. — Как же ты мог так накричать на больную девочку, на свою подругу, что её забрали в больницу? Приехала «Скорая», и её забрали в больницу. Ты знаешь, что её отвезли в больницу? — Она помолчала. — Как же так, Алёша, как же так?

— Она сама, — буркнул я, но по-прежнему агрессивно. — Что я для неё? Она сама!..

— Так нельзя с человеком! С больным человеком! — воскликнула учительница и даже прихлопнула рукой по доске парты. — Ты пойми, она ведь только оттого, что одиночество мучило её, оттого, что не понимала, не находила путей… — Мария Васильевна сама оборвала себя и сказала в сторону: — Да что ж это я тебе… Ты же ребёнок. Иди, Алёша, иди.

Я вышел. Через несколько дней нас отпустили на летние каникулы. И этим же летом мои родители переехали на новую квартиру.

7

Однажды — мне уже было лет пятнадцать, я и жил не там, и учился в другой школе — шёл я с приятелем по улице, беззаботно беседуя. Мы возвращались с репетиции нашего школьного ансамбля и обсуждали полетевший звукосниматель на бас-гитаре. Была весна, и ручьи журчали под ногами, и весело рычали автомобили, все облепленные грязью. Синее небо кружилось облаками и пьянило голову. И вдруг услыхал я пронзительно-ломкий голос:

— Алексей! Алёша!..

Я остановился и обернулся. Ко мне, спеша, подходила пожилая толстая женщина, нелепо перепрыгивая через лужи, стараясь не попасть в них ногой. Подойдя, она посмотрела на меня добрыми глазами и как-то заискивающе улыбаясь. Сначала я не узнал её и, только пропустив через память целую галерею лиц, вспомнил: это же мать Веры Батистовой! Как бишь её?.. Агнесса Павловна…

— Как ты? Ну как? — спрашивала она торопливо.

Да, она сильно постарела. Бесцветные кудельки всё ещё лепились у неё на лбу, и даже шляпка, по-моему, была, но весь облик её уже не казался энергичным, решительным, а вялым, сонным, старым. К тому же она была ещё и ярко накрашена, впрочем, как всегда, безвкусно и даже вульгарно немного. Губы у неё дрожали.

— Ну, как ты, Алёша?

— Да ничего, Агнесса Павловна, — смущённо сказал я и обернулся. Приятель стоял и ждал меня, нетерпеливо пританцовывая. — Вроде всё в порядке… А как Вера?

— Верочка? — Даже под слоем пудры и краски видно было, как она побледнела. Глаза её остекленели, а по щеке поползла одинокая слеза, оставляя за собой бороздку. — Что ж Верочка… Ве-ве… Верочка… — Она попыталась улыбнуться, но это была не улыбка, а чёрт-те что. — Верочка умерла… Как забрали её тогда в больницу, она прожила всего полгода и… умерла. Да. — На секунду взгляд её стал безумен.

Я молчал. Я не знал, что сказать.

— Но всё уже в прошлом, — молвила Агнесса Павловна и снова мучительно улыбнулась. Привычно, как фокусник, выхватила платочек из рукава и вытерла слезу.

— А вы как? — вязко выговаривая слова, спросил я.

— Что ж я… Я ничего. Мы живём всё там же, с Дусей. Недавно тебя вспоминали, Алёша… Ты был такой чудный мальчик, чистый, вдумчивый… — Она провела рукой по моей голове. — Ты потемнел. Раньше ведь ты был светленький-светленький… И вырос.

Я беспомощно оглянулся, отыскивая глазами приятеля. Она заметила мой взгляд.

— Иди, иди, — кивнула она с улыбкой. — Беги, Алёша. А я Дусе сегодня расскажу, она обрадуется…

Я повернулся и побрёл прочь…

Прошло время, и забыл я про эту встречу. А теперь вспомнил. Вспомнил, и что-то засосало у меня внутри, какая-то появилась странная пустота… Прости меня, Верочка Батистова.

Опубликовано в журнале «Юность» в 90-х годах

Рисунок В. Гальдяева.