А однажды Губенко подошёл ко мне на перемене, отвёл в дальний угол коридора, к лестничной площадке, и строгим голосом с долей злейшей иронии сказал:

— Ну что, я кое-чего понял.

— Чего? — спросил я.

— Бородавка… то есть Батистиха, на физкультуру ходит?

— Нет, не ходит.

— А почему не ходит?

— Она же освобождена, она больная. Ты что?

— Освобождена? — Глаза его излучали максимум сарказма. — Больная, говоришь? Да-а… А я знаю, почему она не ходит на уроки физкультуры… — Он помедлил.

— Почему? — не выдержал я. — Ну почему?

— А у неё, — медленно и зловеще проговорил Серёга, — у неё все ноги волосатые! Вот так, Лёха! Понял?

Как, какими ухищрениями разума пришёл он к этому необыкновенному выводу? Непонятно! Но сказано это было так уверенно, с такой силой убеждения, что я даже ни на секунду не засомневался, не удивился абсурдности этого заявления. Я принял его как неизбежную данность. А голос у Серёги уже стал тёплым, дружеским… Знал, знал он, чем можно сразить, отравить юную душу, а я не ведал противоядия.

— Откуда ты знаешь? — только и спросил я.

Если бы он ударился в подробности, в объяснения, то я, может, и засомневался бы в достоверности его слов, но он только горестно покачал головой и тихо сказал:

— Знаю.

И мир перевернулся!

Я ведь уже почти совсем не обращал внимания на её отталкивающую внешность и даже запах её комнаты стал воспринимать как нечто обыденное, привычное, неотделимое от всей жизни её семьи. А тут… Все последующие уроки я внимательно приглядывался со своего места к Верочке и подсознательно искал в ней что-то звериное, животное, но ничего, кроме разве что сходства с лягушкой, не находил. В моём разыгравшемся воображении появлялись лесные чащобы, какие-то вурдалаки, мохнатые сатиры с копытами. И рождалось во мне ощущение противоестественности нашей с ней дружбы, ибо не может же человек, в самом деле, всерьёз дружить с енотом или слоном, и не может животное (да ещё и гадкое!) Читать ему стихи Пушкина! Не может!

Но после уроков из какого-то упорства, а ещё и из необъяснимой заинтересованности я пошёл её провожать. Стояли мягкие майские дни, и уже зелень полностью вылезла наружу, но была ещё не запылённой, а свежей, чистой. Газоны были вскопаны деятельными общественниками, и вообще недавно прошёл субботник, и всё сияло и сверкало новыми красками, побелкой. Я вглядывался в Верочку и заметил, что за этот год она стала ещё, более грузной и нескладной, а глаза у неё стали такими уж совсем белыми, что даже страшновато было. Дул лёгкий, тёплый ветерок, за тополями звенел трамвай на проспекте, и всё было как-то необыкновенно солнечно и благостно.

— Давай присядем на скамеечку, — вдруг предложила Верочка у своего подъезда. Обычно она никогда ничего подобного не предлагала. — Такой воздух замечательный. Ты чувствуешь, Алёша? Ах, какой воздух!

Я что-то буркнул в ответ. Она с трудом забралась на зелёную скамейку, расплылась, растеклась по ней, грузно осела, приоткрыла рот и задумчиво подняла белые глаза к высокому, с лёгкими облачками небу.

— А вот ты знаешь, Алёша, — немного насморочно заговорила она, ибо была слегка простужена. — Вчера ночью дождик шёл, ты не слышал, наверное. А я не спала. Говорят, что в дождь хорошо спится, но я, наоборот, так всегда мучаюсь, плачу и как будто жду чего-то хорошего, чистого. Так после ночного дождя сегодня много дождевых червей. А я недавно где-то прочитала, что дождевые черви слепые…

— Естественно, слепые, — хмыкнул я. — Они же в земле живут. Что ж тут интересного?

— А я подумала, знаешь, что? Что раз у них глазок совсем нет, то как-то ведь они должны всё различать. Значит, у них должно быть какое-то… ну, что-то такое, что им заменяет глазки.

— Ну и что?

— Вот у меня, Алёша, нет здоровья. Конечно, немножко есть, но очень, очень мало. Значит, что-то должно и у меня быть, что заменяет мне здоровье. Ведь правда, Алёша? — Она выкатила на меня глаза, дыша с хрипом, тяжело.

— Наверное… может быть… что-то есть, — сбивчиво проговорил я, вновь поддаваясь чувству жалости.

— Конечно, есть! — счастливым голосом сказала Верочка — Я думаю, что у меня есть мама, есть Дуся, есть ты, и вы мне заменяете моё здоровье. Это же так замечательно, что у меня вы все есть. Все вы, вы все.. — Закончить она не смогла, захлюпала носом, заколебалась вся, зарыдала.

И в этом её «все вы», в перечислении нас троих было такое бездонное, вселенское одиночество, такая оторванность от этого мира, что мне стало душно-сладко и к глазам подступили слёзы.

— Верочка, — сказал я, забывая обо всём. — Ты знай, что если тебе я буду нужен, если когда-нибудь тебе помочь там надо будет или ещё что-нибудь, то я всегда… — Волнение тоже мешало мне договорить.

Верочка плакала, заливалась слезами и кивала своей огромной головой, и реденькая косичка прыгала у неё на затылке. Она пыталась сказать что-то похожее на «спасибо», но выговорить не могла. Потом слезла со скамейки, нервно махнула мне рукой и скрылась за дверью.

6

Когда на следующее утро я пришёл в школу, ко мне сразу подскочил Серёга.

— Ну что, — ухмыльнулся он, — опять весь день во-ло-си-ки разглядывал?

— Какие волосики? — не понял я сразу.

— Какие, какие! Да у Батистихи своей на ногах! Какие!

«А! — озарился я мыслью. — А я и забыл про это!» И сразу, моментально Верочка стала мне отвратительна. Что-то гадкое, тёмное заползло в моё сознание, холодком прошлось по спине, дёрнуло меня ознобом. А Серёга стоял рядом, сочувственно смотрел на меня и улыбался.

— Про это уже все говорят, — сказал он доверительно. — Я не знаю откуда, но уже все знают. — Он захихикал. — Надо было делом заниматься, с нами ходить, а не с этой…

Всё последующее время я замечал всеобщее перешёптывание, перемигивание, язвительные смешки. По классу ходили записочки, но ни одна не предназначалась мне, и потому чувствовал я себя совсем неуютно. На Верочку я старался не смотреть, но видел, что все поглядывали на неё, посмеивались. А она сидела хоть бы что, как всегда одна (я так и не пересел к ней!). Но даже и Мария Васильевна заметила это нервозное состояние класса, всю эту подпольную возню.

— Тише, ребята, тише! — повысила она голос. — Что такое с вами? Невозможно вести урок.

Когда последний урок закончился и прозвенел звонок, все как-то не очень торопились выбежать из класса. Постепенно кольцо ребят окружило Верочку, все стали пакостно ей как-то улыбаться, подмигивать, что-то бормотать. Краснощёкое даже защёлкал у неё перед лицом пальцами. Верочка с немым удивлением смотрела на это, ибо уж давно её никто не дразнил: то ли привыкли к ней, то ли и правда меня опасались.

Первым выкрикнул слово «Бородавка!» Губенко. Оно прозвучало, как призыв.

— Бородавка! — орал Краснощёкое визгливо.

— Бородавка! — выл и дико приплясывал Губенко.

— Бородавка! — выпевала презрительно красавица Мещерская.

— Бородавка! — стальным Бескудина.

Все кувыркались, орали, танцевали, высовывали языки — шла дикая детская травля. Свист и вой стояли в классе. Один я был чуть в стороне, не принимал в этом участия и только краснел и не знал, что же мне делать. Самым странным было то, что Верочка не зарыдала мгновенно, не стала закрывать руками лицо, а только совершенно выпучила глаза и чаще, тяжелее задышала. И уж полной для всех неожиданностью были её слова.

— Я вас не боюсь! — громко сказала она. И смех, вопли разом оборвались. Настала тишина. И в этой тишине ещё резче, необычайней прозвучал её ватно-уверенный голос: — Вы все злые ребята, я это знаю. Вы все меня всегда хотите обидеть, потому что я беззащитная. Но я не беззащитная. У меня есть мой рыцарь, образ моего сердца — Алёша! Он не даст меня в обиду! Он добрый и прекрасный человек! Когда мы с ним вырастем, то поженимся и родим много-много прелестных детей, мальчиков и девочек. И он всегда будет оберегать меня, и мы всегда будем вместе! Правда, Алёша?