А Елена еще раз поразилась, насколько же выдуманный Булгаковым блеющий добренький юродивый по имени Иешуа, называющий кровавого тирана «добрый человек» – далек от настоящего образа, который сразу же видишь, читая Евангелие: какой уж там «добрый человек»! «Змеиные отродия!» – вот как Иисус властителей и официозных священников называл! Змеиные выродки! Смягчившие наименование только благодаря неточному знанию переводчиком древне-израильской фауны и греческой путанице между змеей и ежом-змееедом – и превратившиеся в русской версии в «порождения ехидны». Христос, никогда не мекавший и не бекавший, как в булгаковских фантазмах – но, наоборот, властно и однозначно излагавший Свою, Божественную, волю: «В традициях ваших что написано, как читаете? А Я вам говорю…» Гений, которого даже родные-то считали буйнопомешанным. Йешу́а Ха’Машиах, который взял плеть и с гневом выгнал из храма тех, кто устроил себе там кормушку, тех, кто решил малёкс торгануть в популярном, раскрученном месте. Иисус, никогда не проповедовавший компромисса со злом, или примиренчества с неправдой. Иисус, которого считали раскольником и сектантом, богохульником и попирателем основ веры отцов, и который в ярости рассыпал столы с деньгами для выкупа жертвенных животных – короче говоря, опрокидывал вверх дном мебель в храме – куда уж там, «добрыми людьми» подонков кликать? Иисус, которого боялись власти, считая, что Он сейчас возглавит восстание и немедленно захватит в Иудее власть – и которому лишь драпая по воде удалось экстренно спастись бегством от помазания восторженной толпой на царство. Йешу́а, обладавший таким властным обаянием, что Ему достаточно было проходя мимо взглянуть на незнакомца и сказать: «Иди за мной» – и тот бросал всё и шел. Йешу́а, который мог запросто сказать ученику, отпрашивавшемуся домой на похороны родного отца: «Предоставь мертвым хоронить своих мертвецов. А ты и иди и благовествуй Царствие Божие!» Живой, реальный, Царь Йешу́а, Царство которого грядет – ничего общего не имел с несловесным, патютишным, вялым, сладеньким святошей – каким его рисовал Булгаков, и каким Его удобней всего было представлять себе и Пилатам, и первосвященникам всех эпох. Адаптированный, безобидный, сладенький, вариант для змеиных отродий.
И так дико было сравнивать выдуманного, ничего общего с Евангелием не имеющего, булгаковского сотрудника налоговой инспекции Левия Матвея (который, как и сам автор, «всё время всё путал») – с настоящим Евангелием от Матфея – метким, метафоричным, хроникальным, точным. «Господь в силах достучаться через любые события, – думала она. – Но это ничего общего не имеет с гнусной булгаковской сатанинской брехнёй о зле, якобы творящем добро. Гнусь и блевотная клевета. Худший из видов духовного блуда! Нет, именно Господь Бог и именно в отдельных судьбах силён всё обернуть в пользу людям Своим – по величайшей милости Своей. И ничего общего у Бога нет со злом. А у несчастного, совращенного сбрендившими оккультистами Булгакова, заигравшегося с сатаной, не хватает в книге главного – а именно: нутряной, яростной ненависти к любому злу – ведь именно ненависть к злу принес на землю реальный Господь и Бог Иисус Христос. Ненависть и непримиримость к любому злу. «Не мир пришел Я принести на землю, но меч!» Меч разделения. Жесткая непримиримая война против «князя мира сего». И готовность лучше умереть – но со злом не пойти на компромисс ни в слове, ни в жесте, ни в движении – именно это принес в мир Христос. Нет у Булгакова того Бога, Который есть свет – и в Котором воистину нет никакой тьмы – и Который со злом будет бороться до полного уничтожения. Бороться Своими, Божественными методами – не ущемляя при этом ничьей, реальнейшей, свободы выбора».
И только когда в театре на сцене вдруг дрогнул свет и массивная героиня-актриса в отчаянии крестообразно сложила руки на маленькой оградке, и раздался переливчатый звон, Елена с удовольствием узнала аллюзию с католическими колокольцами перед причастием – и звякнула в карман какая-никакая, но монетка, от модного спектакля нелюбимого Любимова.
Аня, которая все время чинилась и строжилась (безобразие, разговаривать на спектакле), но которой в ухо все-таки была впрыснута ассоциация, – расслышав, пробурчала:
– Ну, тогда сцена имеет смысл.
На Страстной неделе, в уже солнечным сквозняком пронизанном классе, перелистывающим, не читая, тухлые старые учебники на высоких пыльных шкафах и партах, и играющим в городки распахнутыми настежь фрамугами и густотельно прокрашенными тремя двустворчатыми окнами, – Татьяна на уроке устроила обсуждение напомаженной маргаритки.
И больно щипался за черные капроновые колготки фанерными расщелинами стул – когда Елена высунулась по пояс из окна с четвертого этажа – проверять, на месте ли чудо – жатые бубенчики туго спелёнутой фаты из только что кокнувших коконов почек вишни. Природа выкидывала фортель за фортелем. Спешно отстреляв к концу марта, видать, уже все имевшиеся в небесных закромах родины запасы снега, и стыдливо его за первые же десять апрельских дней растопив, теперь явно решила рвануть через уровень – и, не доигрывая зимнюю партию, начать сразу с летнего эона. И за вишню было страшно.
– Как вы думаете, почему все-таки Петр отрекся? – аккуратно вывела свое (вместо бездарной бесовской булгаковской рокировки) Татьяна, обеими руками унимая разлетающиеся, от сквозняка, из-под заколки прямые пушистые длинные волосы.
– Думаю, просто дико холодно было! – гакнул Чернецов, героически выдерживающий шквал апрельского сквозняка, в одной белой маечке, у самого заднего окна – которое то и дело его пришибало по лбу, и смотрел он поэтому на Татьяну по большей части через треснувшее, еще в прошлой четверти, стекло рамы – но окна́ упорно не закрывал – чтоб не спугнуть нагрянувшее вёдро.
– Апостолы же в каком-то смысле все Его предали, – возразила, наконец, Елена, хотя и сидевшая на целых две парты ближе Чернецова к Татьяниному прибежищу за чужим учительским столом, заваленным ветхими мочецветными методичками, но пол-урока неимоверным уже усилием воли практиковавшая молчальничество – видя, как Татьяне мучительно хочется, чтобы хоть кто-нибудь еще – в ровном уныленьком гвалте в классе – проснулся и подключился к разговору. – Во-первых, все заснули – когда Господь умолял их не спать! А во-вторых – все ведь разбежались!
– Нууу, Лена, нельзя, конечно, сравнивать сонливость с доносительством – по степени тяжести преступления! – Татьяна вышла из-за стола и, опершись бедром на столешницу, уютно скрестила руки в кольчужного цвета и вида жакете. – Нельзя же сравнивать активный, подлый акт предательства – и отречение из страха быть убитым вместе с Ним. Вы же знаете: в сталинское время люди даже подписывали чудовищные клеветнические показания на друзей и даже на членов семьи – под пытками на Лубянке, доведенные этим адом до безумия – и наверное, нельзя их за это судить так же строго, как добровольных стукачей и доносчиков. Но отчасти вы правы. Ну, что, казалось бы – трудно было просто бодрствовать час? – громко артикулировала Татьяна аккорд, отчаянно обводя глазами класс, в попытке найти еще хоть кого-нибудь, кто глядел бы не спиной или – что еще хуже – не тупым темечком, выгуливая очи по голой парте. – Так уж тяжело, что ли, казалось бы, было просто не заснуть, когда Иисус попросил быть рядом с Ним и бодрствовать? Так нет, даже любимые ученики не выдержали – и от ужаса и усталости сломались и заснули. А потом и вовсе все разбежались в паническом страхе. Все предали. Каждый по-своему. Просто реакция разная была у каждого на свое предательство – Петр понял и раскаялся. Иуда так ничего и не понял и удавился.
Лаугард, с забавной прилежностью держа шариковую ручку и, нажимая на изогнутый указательный, аккуратно выводя цифирь – и одновременно с яростным аппетитом выкорчевывая зубами заусенец из левого мизинца, доделывала на первой парте в ряду у двери какое-то математическое задание к курсам на свою космонавтику, и вдруг отвлекалась на секундочку от труда и подняла голову: