Изменить стиль страницы

Винс стоит, глядя на долину, спина прямая, ноги слегка расставлены. Рубашка его теперь, пожалуй, годится только на выброс, а брюкам нужна хорошая чистка. Надо будет объясняться с Мэнди. Он что-то неразборчиво произносит, точно хочет сделать объявление, но не может его выговорить или забыл, о чем оно. Потом ныряет рукой в банку и быстро кидает, по-прежнему бормоча, раз, другой. Это похоже на белую пыль, на перец, но ветер тут же уносит все без следа. Потом Винс завинчивает крышку обратно, поворачивается и идет к нам.

— То самое место, — говорит он, вытирая лицо. — То самое.

Рэй

«Так что я все знаю, Рэйси», — сказал он.

После операции, которая не была операцией, прошло уже полтора дня, и он больше не был слабым и вялым, и мысли у него больше не путались. Я и не помню, когда еще видел его таким бодрым, собранным, — он сидел у себя наверху в этой своей короткой белой рубахе вроде халатика, и трубок у него прибавилось, теперь некоторые шли ему за спину. Можно было подумать, что в него каждый божий день втыкали новую. Но там, в палате, были и другие, почище Джека — сплошь трубки, трубки да провода да банки с приборами, прямо целые химические установки. Так что надо было как следует вглядеться, если ты хотел увидеть за всем этим живого человека, понять, осталась ли еще там внутри человеческая начинка.

Но он сидел в постели, прямой, неподвижный. Я подумал: как будто с него пишут портрет, его последний портрет, без лести, без прикрас, и никто не знает, сколько времени это займет. Две недели, три. И ничего от тебя не надо: только сиди и будь самим собой.

Я не знаю, что полагается говорить человеку, когда он говорит тебе, что все знает. И потом, одно дело знать, что полагается, и совсем другое — столкнуться с этим в жизни. Так что я посмотрел вниз, на одеяло, потом снова на него, а он все глядит на меня в упор, прямо в глаза, сидит и не шелохнется, хочет ведь сказать, что раз он способен взять себя в руки, то уж мне-то сам Бог велел, он ведь не перестал быть собой только потому, что узнал. Наоборот.

— Будем знать да помалкивать, ладно? — говорит он. А потом добавляет: — Ягнят на бойню, верно, Счастливчик?

Мэнди

Дорога бежала дальше и дальше, черная, извилистая, с отражателями по обочинам, как будто она была единственной надежной вещью среди этой сырости, темноты и мороси, единственной надежной вещью на свете. Не место откуда и не место куда, а дорога.

Я сказала: «А что у вас там, сзади?» Надо было что-то сказать. И он ответил, взглянув на меня: «Туши», и я подумала: вот повезло. Всего через каких-нибудь шесть часов.

«Что, дом-то далеко остался?» — спросил он.

Я кивнула, чувствуя, как отяжелела голова, как ноет от усталости шея.

«И где же именно?» — спросил он.

И подался вперед, сжимая в руках баранку.

«В Блэкберне», — говорю я.

Блэкберн, Оллертон-роуд, 27.

«Но теперь, значит, уже не там, а? — сказал он, вытаскивая из нагрудного кармана пачку сигарет. — Блэкбернская скиталица, так, что ли? — и ухмыльнулся собственной шутке. — В Лондон небось?»

Я кивнула.

Он встряхнул пачку, подтолкнул одну сигарету большим пальцем и вынул ее губами. Протянул пачку мне, но я покачала головой.

«На денек или насовсем?» — сказал он, вслепую нашаривая зажигалку. Я промолчала. Он щелкнул зажигалкой, и огонек осветил его лицо, широкое, красное, бугристое. «И сколько ж тебе, красавица?» — спросил он, выпуская дым.

Я промолчала.

«Семнадцать?» — сказал он. И снова затянулся сигаретой, глядя вперед сквозь стекло, по которому плясали «дворники», глядя на дорогу так, словно это была его дорога. «Где вы, мои семнадцать лет?» — вроде как пропел. А потом говорит: «Я отвезу тебя в Лондон, красавица. Вместе с мясом».

Он повернул голову. Я смотрела прямо на него. «Чего смотришь?» — спросил он.

«Вы похожи на моего отца», — сказала я.

Это полезный ответ, удобный — сразу их всех осаживает. Я и раньше пробовала.

А потом, он честно похож был. Самую малость.

***

Его-то я и считала виноватым — отца, моего отца Билла. Именно его я назвала бы, если б мне когда-нибудь пришлось объясняться, если бы я волей-неволей вернулась на Оллертон-роуд, сама или в полицейской машине. Я же не первая, кто убежал из дому, правда? Как раз он-то и подал мне пример.

Может, он и в тот момент обо мне думал, у своей шлюхи на острове Мэн, если он, конечно, до сих пор там. Проснулся спозаранку, зажег сигарету. Дождь барабанит в окно. А где, интересно, сейчас Мэнди, что, интересно, делает эта пацанка?

Он часто повторял: «Пропащая ты девчонка, Мэнди, пропащая, вот что я тебе скажу». Но всегда с ухмылочкой, или подмигивая, или прищелкивая языком — неважно, провинилась я или нет, — как будто это от силы на десять процентов выговор, а на девяносто одобрение. «Пропащая ты душа, могила тебя исправит», — и глядел на меня так, словно в один прекрасный день ему придется выручать меня из беды. А мне нравилось говорить — потому что в этом тоже как будто было что-то дурное и потому что остальные девочки говорили о своих отцах по-другому: «У меня папа моряк». Моряк Билл. Ракушка Билл.

Не то чтобы работа на пароме, который перевозит машины, могла сделать из тебя настоящего моряка. Из Флитвуда в Дуглас, туда и обратно в течение дня. А зимой — из Хейшема в Дуглас, на час дольше. Но когда я слышала, как он выходит на работу рано утром, как он пытается растормошить на дворе свой дряхлый «хилман», я думала: скоро он будет в море, мой папа Билл, поплывет сначала туда, а потом домой.

Только однажды он домой не вернулся.

Я никогда не говорила «матрос», это звучало неправильно, хотя и в этом слове было что-то дурное, девчонки хихикали, когда его слышали. Матрос, волосами весь оброс. У матроса хрен до носа. Но когда-то он был настоящим моряком — по крайней мере, так он говорил. Повидал белый свет. Шанхай, Иокогама. А потом встретил маму, и пришло время остепениться. По крайней мере, так говорила она. Их сумасшедшая ночь в Ливерпуле. Коричневые бицепсы, наколки и добрая порция соли. Моряк, забудь свои скитанъя. Хотя теперь трудно поверить, что это было, трудно представить себе, чтобы мама была той женщиной, особенно если поглядеть на этого зануду Невилла из муниципалитета, которого она подцепила взамен. «Мэнди, познакомься с мистером Лонсдейлом». Невилл Лонсдейл, городское строительство. С тех пор у нас началась другая жизнь.

Он имел привычку подносить ко мне свою блинообразную физиономию, улыбаться на манер священника и говорить: «Ну так кем же ты хочешь быть, Мэнди, кем же ты хочешь стать, когда вырастешь?» Зарабатывал себе очки в ее глазах. Прикидывался, что я ему небезразлична, что он меня уважает. Заботливый нашелся. А я хотела сказать, что хочу быть пропащей, тем более что меня все равно могила исправит, как говорил папа. Хочу быть Мэнди Блэк, хочу быть пропащей.

Такой я и была. Шаталась по барам да по танцам, скакала и орала, позволяла задирать себе юбку и еще похуже того. Позволяла тискать себя по углам. Я послала мать с Невиллом к чертям собачьим — иначе говоря, поступила с ними так же, как они со мной. Больше того, сказала своей лучшей подруге, с которой мы вместе грешили, Джуди Баттерсби: «Как насчет Лондона? Огни большого города. Ты да я». Но она так и не появилась, сдрейфила, овца несчастная.

Но, по-моему, я всегда, до самого последнего момента, надеялась на то, что он вернется и попросит прощения за все пять лет. Кинет в угол сумку с вещами, а потом выкинет из дому Невилла. Тогда и мне не пришлось бы убегать.

Но его «хилман» нашелся не во Флитвуде, а в Ливерпуле. Так что он мог отправиться куда угодно. Не к той шлюхе на остров Мэн, а по всем шлюхам Шанхая и Иокогамы. У меня сложилась такая картина — дурацкая, но я до сих пор ее вижу. Что он уплыл в Южные моря. Туда, где зеленеют лужайки под кокосовыми деревьями. Что он и сейчас там, на тридцать лет моложе, с цветочком за ухом. Как Адам, который живет где-то далеко со своей Евой.