Изменить стиль страницы

За этими словами последовала тяжелая сцена: юноша вдруг стал озираться по сторонам в таком свирепом волнении, как если бы он искал орудие смертоубийства, потом схватил один из своих костылей и начал им бить себя по ногам. Все повскакали со своих стульев и бросились его унимать, но он показал такую ненормальную силу, что костыль у него отобрали с большим трудом. После этого юношу еще некоторое время держали за руки, дожидаясь, когда он обмякнет, а Елена Петровна попыталась насильно напоить его валерьянкой. Он надкусил чашку; из уголка рта на зеленые петлицы побежала двойная ниточка крови.

И вдруг он заснул. Над ним немного постояли, пристально вглядываясь в лицо, точно ожидали, что вот-вот о проснется и снова начнет буянить, а затем Наташа бережно взяла его на руки и отнесла в ту комнату, где он спал. До позднего вечера, пока в полуподвале не послышался полночный звон Кремлевских курантов, коммунары молча сидели на своих стульях, и лица у всех были вымученными, как у людей, которых разоблачили в чем-нибудь неприличном.

Скандал, затеянный юношей с больными ногами, произвел на Вырубова тягостное впечатление, и он отправился спать пораньше. Однако заснуть он так и не смог: то его беспокоило пение сверчка, то хождение Елены Петровны, то храп Ивана, то властная и болезненная мысль о том, что человеческое счастье, видимо, зависит не от форм внешнего бытия, а от людей, которые тебя окружают; из этого следовало, что жить счастливо означает жить с мудрыми, праведными людьми. Но в каких волшебных областях они обитают? где их искать? — вот что было мучительно безответно. И вдруг Вырубову донельзя захотелось кому-нибудь пожаловаться на то, что он попал не туда, куда бы ему хотелось. Он окликнул Ивана, но тот пробормотал в ответ что-то невнятное и снова отвратительно захрапел. Тогда Вырубов нащупал в темноте рубашку и брюки, оделен, сунул нога в домашние тапочки и пошел на кухню в надежде застать там кого-то из коммунаров.

На кухне была Наташа. Она стояла возле окна и задумчиво отколупывала краску от подоконника. Когда Вырубов вошел в кухню, она обернулась и посмотрела на него глазами, перламутровыми от слез. Вырубова, что называется, пробрало: он вдруг подумал, что вот и Наташа, верно, попала не туда, куда ей хотелось, что теперь она, возможно, уходит тоже не туда, куда хочется, и его обуяла горькая, роднящая жалость чуть ли не истерического накала. Он подошел к Наташе и было попытался заговорить, но потом сообразил, что слова все только запутают, и поцеловал ее… ну, не то, чтобы в губы, примерно в губы.

Наташа поняла Вырубова превратно: она его с паническим усилием оттолкнула, а затем небольно, для проформы, ударила по лицу.

Эта пощечина Вырубова доконала. Он еще немного постоял в одиночестве посреди кухни, проникаясь своим беспросветным горем, и пошел упаковывать чемодан. Ему было ясно, что дальше он здесь оставаться не может, поскольку люди, которые его окружают, малоинтересны и неблизки, поскольку коммунальная жизнь мало похожа на правильную, поскольку Наташа непременно известит коммуну о кухонном инциденте и его так и так выставят вон, да еще с позором.

Собрав чемодан, он прилег на свою кровать и стал размышлять о том, почему он столь несчастен и одинок — ведь должна же иметься тому причина, что все люди как люди, а он беспросветно несчастен и одинок… Тем временем воздух за окошком поблек, затем посерел, и, когда в соседней комнате раздался стариковский надрывный кашель, Вырубов подхватил чемодан и навсегда покинул полуподвал на улице Осипенко.

Так как до начала смены времени оставалось еще порядочно, Вырубов побродил по Садовнической набережной, которая в тот час была совершенно пустынной и таинственно курилась туманом, поднимавшимся от воды. На душе было до такой степени скверно, что, глядя в мутную зеленоватую воду, он прикинул: «Интересно, не холодно топиться в такую рань?..»

В тот день работа у него валилась из рук: он то и дело ронял кирпичи, несколько раз терял левую рукавицу, наконец сломал мастерок и ссадил безымянный палец. Во время первого, одиннадцатичасового перекура он обжег себе нёбо горячим чаем. В обед пролил на штаны целую кружку вишневого киселя. А в пору второго перекура он с раздражением прислушивался к сатирической беседе своих коллег, очень сердился и думал о том, что вот жизни нет, а его товарищи по бригаде, взрослые, тертые мужики, рассуждают о пустяках и вообще ведут себя, как подростки. Несмотря на то, что эти неприятности, в сущности, были микроскопические неприятности, они исподволь подготовили очередную метаморфозу.

В самом конце рабочего дня к Вырубову подошел Колобков и поставил его в известность, что назавтра ему предстоит починять забор, который огораживал строительную площадку. Так как Вырубов был сердит, он принял это известие в штыки.

— С какой это стати?! — сказал он Колобкову, воинственно подбоченясь. — Я, кажется, каменщик, а не плотник!..

— У нас так вопросы не ставятся, — начал объяснять Колобков. — У нас дело обстоит следующим образом: как я сказал, так и будет…

— Позвольте: а где же производственная демократия?! Вообще что за произвол! Что за административный раз-бой среди бела дня? Вот принципиально не пойду завтра ремонтировать ваш забор! — И с этими словами Вырубов показал Колобкову кукиш.

Колобков сначала немного оторопел, но потом он сказал тем голосом, который в прошлом веке был известен, как гробовой:

— Боюсь, что не сработаемся мы с вами, товарищ Вырубов.

Поскольку Вырубов понятия не имел о том, что в строительной практике угрозы вроде «выгоню к чертовой матери!» и «уйду к чертовой матери!» дело привычное, ритуальное и, как правило, не имеющее последствий, он принял за чистую монету слова Колобкова, то есть он подумал, что его собираются увольнять. Это рассердило его еще больше.

— А я, собственно, и не намерен с тобой срабатываться, — сказал он. — Можешь успокоиться: сегодня же подаю заявление об уходе!

— В добрый час, — спокойно сказал ему Колобков.

После окончания смены Вырубов, как и обещал, отнес в контору заявление об уходе, сдал в каптерку рабочую амуницию, потом доехал на двух автобусах до Таганки и долго болтался в районе Коммунистических переулков. Когда болтаться стало невмоготу, он пошел ночевать на Курский вокзал. Он сел в уголке, под лестницей, на свой чемодан, уперся подбородком в ладони и задумался о грядущем. Главным образом, он размышлял о том, где бы найти приют. В голову долго не приходило ничего стоящего, и вскоре его мысль приняла попутное направление: он подумал, что, наверное, спасение заключается в чем-то ином, а вовсе не в труде, подразумевающем непосредственные гуманистические результаты, ибо его товарищи по бригаде нисколько не счастливее тех людей, которые ведают научной организацией делопроизводства; спасение, надо полагать, заключалось именно в том, чтобы жить с мудрыми, праведными людьми; но в каких волшебных областях они обитают? Где их искать? — это было по-прежнему мучительно безответно.

С этими мыслями Вырубов и заснул. Сначала его преследовали кошмары, а под утро он увидел во сне Наташу: она плакала и почему-то требовала у него документы. Наташа так настойчиво требовала какие-то документы, что Вырубов вынужден был проснуться. Перед ним стоял молоденький милиционер, с простым славянским лицом, которому искусственная строгость придавала несколько комическую окраску.

— Попрошу документы! — говорил он.

Вырубов достал из кармана паспорт. Молоденький милиционер долго его листал, потом подозрительно посмотрел на Вырубова и спросил:

— А чего дома-то не ночуете?

— Жена не пускает, — сочинил Вырубов и для правдоподобия напустил на лицо страдание.

— Кругом беда! — сказал милиционер.

— А у вас-то, интересно, какая беда?

— Как же, наши вчера продули! Ты что, телевизор вчера не смотрел? Ну тогда крепись: сделали наших австрийцы, как пацанов!

После того как молоденький милиционер тронулся дальше, Вырубов зашел в туалет умыться, потом сдал в камеру хранения чемодан и отправился в строительное управление за расчетом.