По случаю пятницы в пивной было не протолкнуться. Несвязные разговоры и почти оружейное лязганье, которое производили пивные кружки, наполняли помещение одуряющим гулом, а в нос шибал тот отвратительный, едкий запах, какой черт его знает откуда берется в наших пивных — скорее всего, что из туалета. В дальнем углу кто-то пел.
Вырубов взял две кружки пива и пристроился у окна. Он выпил первую кружку, принялся за вторую, и вдруг — точно на него набежала тень. Вырубов поднял глаза: напротив, то есть не то чтобы напротив, а немного наискосок, пил пиво маленький старикашка. У этого старикашки было хитрое, даже гаденькое лицо со съеденными губами, а глаза его смотрели так злорадно, нехорошо, как если бы ему была известна какая-то страшная вырубовская тайна. Было в этом старикашке нечто каверзное, коварное.
— Вам чего? — спросил его Вырубов и поперхнулся.
— Мне? — переспросил старикашка. — Да ничего… Я говорю, пиво сегодня некачественное, не пиво, а чепуха.
— Пожалуй, — согласился Вырубов, посмотрев в свою кружку.
— Зато какой вечер бог послал, — прибавил старикашка и как-то затейливо улыбнулся. — Жить хочется…
Вырубов на это ничего не сказал, так как ему неожиданно пришло в голову, что этим вечером с ним непременно стрясется какая-нибудь беда. Затем явилась другая угнетающая мысль: он подумал, что когда-то, давным-давно, этот старикашка уже пил с ним пиво и слово в слово говорил то же, что и теперь. В заключение его посетило одно неприятное чувство — так сказать, чувство изменчивости объемов, которое посещает людей во снах, предшествующих простудным заболеваниям.
— Вечер-то хорош, — продолжал тем временем старикашка, — да безобразий сегодня не оберешься. Томится народ в такие-то вечера, на подвиги его тянет, на незабвенное..
На эти слова Вырубов также не отозвался. И вот почему: ему вдруг пришло на ум, что этот старикашка — весьма подозрительный старикашка, и даже вовсе не старикашка, а то, что в народе издавна подразумевают под загадочным словом «бес». Вырубов даже принюхался, не потягивает ли от него серой, и точно: от старикашки тянуло серой.
— …Но странная, знаете ли, вещь! — продолжал тем временем старикашка. — Никакая истина до тех пор не истина, покуда ее не выведешь в трех томах. Будь то хоть всем истинам истина, обязательно надо три тома написать, где на пятистах страницах будет излагаться, что белое — это вовсе не белое, а какое-то совсем даже иное, и почему оно не белое, а иное, и только на пятьсот первой странице будет запечатлена истина: это белое, это черное. Иначе народ в эту истину не поверит. А ведь если бы люди умели принимать правду без доказательств, вся мировая литература уместилась бы на фасаде гостиницы «Метрополь».
— Чур меня! — сказал Вырубов.
Старикашка посмотрел на него продолжительно и как-то проникновенно.
— Между прочим, — заметил он, — вы, батенька, не в себе.
В ответ на это Вырубов тихо запел вступление к «Иоланте».
2
Ничем так не богато наше время, как неожиданностями. Жил себе человек в районе Заставы Ильича, только ближе к Андроньевскому монастырю, носил пестрые рубашки и полосатые галстуки, служил в учреждении, где полторы тысячи работников занимались научной организацией делопроизводства, имел отличную квартиру, жену, двух дочерей и даже происходил не из тех Вырубовых, которые Отечеству дали целую плеяду морских офицеров, а из елецких Вырубовых, которые переехали в Москву после реформы 1861 года и неподалеку от Рогожского кладбища отгрохали целую слободу, — то есть, кажется, ничто не предвещало того прискорбного превращения, которое случилось с Вырубовым вечером 14 апреля…
Нет, все-таки предвещало. Незадолго до этого дня на Вырубова раза два или три сваливалось одно престранное чувство: вдруг ему становилось как-то светло-светло, точно внутри него зажигалась стосвечовая лампочка, потом останавливалось дыхание, потом в переносице набухала радостная слеза — и вдруг ему являлся призрак какой-то абсолютной идеи, которая не оставляла места недоумениям и последней болячке давала роль. Следовательно, полной неожиданностью эту метаморфозу не назовешь.
Вечером 15 апреля за Вырубовым приехали. Его долго возили из одного места в другое, заставляя разговаривать с какими-то вкрадчивыми людьми, а ближе к вечеру он оказался в больнице, находившейся, по-видимому, у черта на куличках, поскольку Вырубов мучительно не узнавал местности, в которую его предательски завезли. По соседней улице проходила трамвайная линия, на ближайшем углу была фабрика-кухня, а напротив — стена неизвестного монастыря, хотя, может быть, отнюдь и не монастыря.
Поместили его в санаторное отделение; оно занимало большой мрачный дом в самом дальнем углу больничной территории, стоявший особняком и производивший даже более угрюмое впечатление, чем корпуса, в которых держали буйных. Мужская часть санаторного отделения располагалась во втором этаже: нужно было войти в подъезд, ничем не отличавшийся от подъезда жилого дома, подняться по темной лестнице, забранной металлической сеткой, и долго стучать кулаками в дверь, так как двери в этой больнице были повсюду заперты, а звонки, как правило, не звонили. За дверью, которая отпиралась ключом, похожим на дверную ручку, был большой коридор, пропитанный обыкновенными больничными запахами, плюс хлебный дух из столовой и угарный запах линолеума, печально стенавшего под ногами. По одну сторону коридора шли окна с решетками, а по другую — двери палат. В коридоре прогуливались задумчивые люди в выцветших балахонах, из-под которых виднелись белоснежные кальсоны с черными завязочками — черными потому, что они постоянно развязывались, волочились по полу и все на них наступали.
Поначалу Вырубов опасался этих людей, полагая, что они обязательно станут пугать его какими-нибудь ужасными разговорами или, чего доброго, набрасываться с кулаками, но в скором времени ему стало ясно, что больные санаторного отделения — народ, в общем, спокойный и безобидный.
На другой день пребывания в сумасшедшем доме Вырубова вызвал к себе заведующий санаторным отделением, очень полный мужчина с залысинами и бачками. Он закурил сигарету и, прокашлявшись, сообщил, что на самом деле у Вырубова нет ничего серьезного, что все это от впечатлительности и переутомления, что месяца через полтора его обязательно вернут в строй. Он так и выразился: «вернут в строй».
— Инсулин, трудотерапия, аутотренинг, — закончил он на высокой ноте и странно посмотрел вдаль, точно он впервые задумался о значении этих слов.
Вырубова поселили в самой дальней палате, где он стал четвертым жильцом по счету. Один из трех его соседей был дряхлый старик, который оказался — сколь это ни удивительно — вовсе не пациентом, а здешним жильцом в самом прямом смысле этого слова; когда-то он был психиатром и занимал должность заведующего отделением, а после того, как по старости лет получил отставку, поселился в своей больнице на правах ветерана психиатрии, потому что был болен и одинок. Второй сосед оказался шеф-поваром ресторана «Лесная быль»; в сумасшедший дом его упекла жена за то, что он сжег на спиртовке свою зарплату. Третий сосед, совсем еще молодой человек, корректор издательства «Московский университет», сорвался на конъюнктурной правке: он просидел над ней полные двое суток, а на третьи стал смахивать со стола знаки препинания, на которые он впоследствии охотился, как на мух. «Это у меня такое сафари», — объяснял он и сконфуженно улыбался. Но во всем остальном это был вполне здравомыслящий юноша, и, если бы не его причудливое сафари, вполне можно было бы заподозрить, что какие-то злые силы засадили корректора в психиатрическую больницу. Некоторое время спустя, незадолго до того, как Вырубова вылечили и выпустили, к ним прибавился еще один пациент, у которого было раздвоение личности, но какое-то заковыристое раздвоение личности, этот больной все твердил: «Мы друг от друга неотторжимы».
Жизнь в сумасшедшем доме была удручающе однообразной. Всякий день начинался с того, что бывший психиатр Тихон Петрович, который всегда поднимался первым, начинал делать утреннюю гимнастику, но так как при этом он очень громко кряхтел, отдувался и противно скрипел суставами, палата просыпалась раньше положенного срока и сквозь утреннюю дрему принималась поругивать старика.