Изменить стиль страницы

Василий с любопытством посмотрел на соседа:

— Неужто земляк? Откуда?

— Из Новоселок, что на реке Туношеньке. Зовут меня Саввой Коробейниковым. — Повременив, он добавил: — А ты из каких мест?

— Из Ба́рщинки.

— Не Рыбинского ли уезду?

— Ага!

— Знаю я ба́рщинских, до войны ваши маяки по угличским базарам ходили.

— Ходили, — подтвердил Василий и, с трудом повернувшись на бок, подпер голову рукой. — Отец мой в молодости ходил, скупал холсты да нитки. Потом питерщиком заделался, а я по другому пути пошел.

— Это ж по какому? — поинтересовался Савва.

— По фабричному.

— Вот как! Не жалеешь?

— Слесарное дело мне по душе. — Помолчав, спросил: — Далеко нас везут, Коробейников?

— В Казань, сказывали.

Лежавший по другую сторону Коробейникова солдат приподнялся, протянул руки и жалобно попросил:

— Братцы, дайте напиться!

Василий и Коробейников заметили странный взгляд солдата. Он не мигал, широко раскрытые глаза были неподвижно направлены в одну точку, они казались стеклянными. Кто-то поднес ему флягу. Солдат откупорил ее и жадно прильнул к горлышку. Слышно было, как вода, булькая, уходила глотками в горло.

— Ты что ж, братец, плохо видишь? — посочувствовал Коробейников.

— Три дня прожил слепцом, — ответил солдат, — а сейчас вроде как полегчало.

— Пройдет, — успокоил его Коробейников. — Рассол огуречный пей, все пройдет.

— Это меня господь бог наказал. Я вот прикидывался слепым, и все с рук сходило. Как что, стану во фрунт и гаркну: «Виноват, ваше благородие, потому у меня в глазах вроде как туман». Офицер пробурчит и махнет рукой. Стояли это мы в польском городе. Послал меня командир полка с письмом к одной паненке. Иду по городу, ищу улицу, а навстречу генерал. И откедова, шельма, взялся? Усы у него нараспашку, вроде как у бабы косу срезал и под нос подклеил. Останавливает меня. Я трясусь, но виду не подаю. А генерал спрашивает: «Почему, скотина, во фрунт не стал?» — «Виноват, ваше превосходительство, отвечаю, на глаза дюже слабый». Глянул он мне в очи и обратно спрашивает: «Зачем тебя, слепую скотину, в армии держат?» — «Так точно, ваше превосходительство, отвечаю, никакого расчета нет. Дали мне адресок, а я даже прочитать не умею». — «Дай-ка мне письмишко! Только я без очков не вижу». Достает генерал из кармана стеклышки, нацепляет на нос и читает. А я и без него знал адресок. «Спасибо, говорю, ваше превосходительство, дай бог здоровья вашим другим глазам, а те нехай повылазят».

Василий и Савва рассмеялись.

— Ловкий же ты, братец! — поощрительно заметил Коробейников.

Как ни старался Василий принять удобное положение, ему не удавалось. Лежать на левом боку было тяжело — ныло бедро, к спине дотронуться нельзя, казалось, что сзади, кроме костей, ничего не осталось. Нерадостно было у Василия на душе, но он гнал от себя мрачные мысли, завидуя тем, кто был легко ранен. Чей-то тоненький голосок на нарах долго выводил грустную песню:

Я ранен, товарищ, шинель расстегни мне,
Подсумок скорее сними,
Дай вольно вздохнуть, и в последний разочек
Ты крепче меня обними.
Да где ж ты, товарищ? Тебя уж не вижу…
Ты крест, что жена навязала, сними,
И если не ляжешь со мною ты рядом,
Смотри, повидайся с детьми…

В Казани было уже по-настоящему холодно. Ветер воровато шарил по улицам, поднимая пыль и обрывки бумаги.

Здание госпиталя на Арском поле было окружено обширным лугом, а позади него тянулись глубокие овраги и Поганые озера. Никаких озер сейчас не было, все они давно высохли. Рассказывали, что некогда на месте госпиталя был царев луг и здесь стоял станом Иван Грозный.

Врачи долго осматривали Василия. Сестра сняла с него бинты, отбросила на спинку железной кровати.

— Как ваше мнение, Петр Федорович? — спросил один из врачей с птичьим лицом и горбинкой на носу.

— Очень тяжелое ранение, — ответил Петр Федорович, — но жить будет. Русский мужик сдюжит. Пойдемте дальше!

Врачи удалились, а сестра принялась скатывать бинты. Она делала это довольно ловко двумя ладонями, работа спорилась. Василий следил за ее проворными руками и молчал. Сестре было лет за тридцать. Косынка скрывала ее волосы, но, судя по пряди, которая порой выбивалась то у одного виска, то у другого, легко было догадаться, что они темно-каштанового цвета. Она была среднего роста, полногрудая, с крепкими руками. Глаза светло-зеленые, словно их выкупали в морской воде. Звали сестру Клавдией.

Василий понравился ей с первого дня. Лицо его, обросшее за две недели щетиной, не могло привлечь женского взгляда, но Клавдии, повидавшей за многие месяцы войны сотни и сотни раненых с разными характерами, капризами и привычками, понравился унтер-офицер тем, что ни разу не застонал, когда она отрывала бинты от подсыхающих за ночь ран или нечаянно задевала его бедро. Он только закусит губы до крови, но терпит… Она часто подходила к нему и спрашивала: «Водички дать?» Василий отвечал односложно: да, в другой раз — нет. Первое время это сердило Клавдию, но потом она привыкла и поняла, что его гнетет мысль: выживет ли, а если выживет, то вернутся ли силы. По всему было видно, что в утешении он не нуждается.

Коробейников лежал в другой палате, но ежедневно заходил к Василию и неизменно спрашивал: «Ну как, землячок?», а Василий улыбнется и ответит: «Говорят, иду на поправку».

— Ты обещал меня исцелить, — напомнил однажды Василий Коробейникову. — Где же твое лекарство?

— Не могу достать, — признался Коробейников.

Клавдия, стоявшая неподалеку от них, прислушалась к разговору и строго нахмурилась:

— Если только напоишь его зельем — пожалуюсь начальнику.

— Что ты, сестренка, — успокоил ее Василий, — Савва — человек хороший, он лекарство знает от моей болезни.

— Чего еще? — недоверчиво спросила она.

— Мне бы рыбьего жира достать, — признался Коробейников.

— Еще что выдумал?

— Ты вот бинтовать умеешь, как повивальная бабка, а в моем деле ни бум-бум.

— Какой доктор нашелся! Может, заместо Петра Федоровича лечить будешь?

— Учился бы — мог, — решительно ответил Коробейников. — У мужика умишко не хуже, чем у твоего Петра Федоровича.

Клавдия собралась снова ответить, но ее перебил Василий:

— Тебе зачем, Савва, рыбий жир?

— Взял бы я полстакана жиру, вымочил бы в нем холщовую тряпку. Вонять будет хуже дерьма, да это маловажно. Холщовую ту тряпку приложил бы к твоим ранам, и пусть Клаша тебя забинтует. Поможет, убей меня бог, если вру.

Коробейников говорил так уверенно, что Клавдия тут же решила про себя: «Вреда это не принесет» — и примирилась:

— Достану, но ты, солдат, помалкивай. Узнает Петр Федорович — прогонит меня, знахаркой обзовет.

— Могила! — Коробейников закрыл ладонью рот.

Только через три дня Клавдия раздобыла пузырек с рыбьим жиром, тайком принесла в госпиталь и спрятала под кровать Василия. После врачебного обхода раненых она вылила жир на холщовую тряпку и принялась бинтовать Василия. Коробейников был прав: вонь била прямо в нос.

Коробейников ревниво следил за ее работой, а когда она кончила, поучительно предупредил:

— Сегодня день пресвятой богородицы, а ты тряпку продержи до воздвиженья креста господня.

Василий не удержался:

— Ты и доктор, ты и богослов! Это сколько ж мне ждать?

— Семь ден.

Всю неделю Клавдия обманывала Петра Федоровича при обходе.

— Раненый спит, — уверяла она его, — жаль будить, всю ночь маялся.

В другой раз солжет по-иному:

— Поправляется, Петр Федорович. Я уже перебинтовала его сегодня, вроде как лучше. И смотреть вам нечего.

На седьмой день Клавдия зашла в палату к Коробейникову и подмигнула ему: дескать, пойдем к Василию. Когда она сняла бинты, то лицо ее просветлело.