Изменить стиль страницы

— Ванятка? — негромко позвал он. — Мамка в риге, да?.. Ты спишь, Ванятка?

Ему никто не ответил.

Тогда Шурку охватила бурная деятельность. Сумка и башмаки полетели на лавку. Праздничные штаны, картуз и рубашка отправились комом на свое место, в нижний ящик материнской «горки». С полатей свалилась на пол будничная одежда и не успела опомниться от падения, как очутилась на хозяине.

С гвоздя на кухне сорвалась старая отцова шапка. Стриженая голова утонула в ней по глаза. Ватный латаный пиджак батьки повис ниже колен. Чтобы пиджак не болтался и не мешал, его опоясал натуго дырявый кушак.

Одетый мужик выпростал руки из длинных рукавов, загнул для удобства обшлага и покосился с порога на кринку и хлеб. Совесть продолжала мучить.

Он не хотел возвращаться к столу, но против воли ноги привели его. Кринка сама прильнула к губам, рот непроизвольно открылся, сделал что‑то похожее на продолжительный глоток. В кармане неизвестно как очутилась порядочная горбушка.

«Березовой кашей тебя надо кормить, а не молоком и хлебом, — рассудительно сказал себе мужик, сурово двигая белобрысыми бровями. — Целый вечер на Волге прошлялся. Баловаться мастер, а на работе тебя нет… Ну, марш в ригу! И чтобы это было в последний раз, помни».

Он вернулся на улицу той же дорогой и, идя на гумно, исправно жуя хлеб, погрузился в хозяйственные заботы.

Плохо, когда своей риги нет. Вот топай за версту через шоссейку, к дяденьке Никите Аладьину. Спасибо хоть не отказывает, добрый человек… Не надо было мамке звать баб на молотьбу, одни управились бы. От этой помочи спина заболит, отмолачивайся потом и у Марьи Бубенец, и у сестрицы Аннушки, и у Солиной молодухи. К тебе под ригу придут раз, а ты ходи три утра. Ничего себе арифметика!.. Ваня Дух обещал завтра дать лошадь. В сенокос мамка ему все гумно выкосила. Они в один уповод поднимут зябь, полоска узкая, как межник. Только бы безрукий не обманул, вроде Устина Павлыча. В жнитво Быкову подсобляли, старались, а пришло время пахать и сеять озимое — все у него, у ласковой жадины, занят жеребец, еле выпросили… Беда без лошади, хоть околевай. Старый приятель по воротцам и питерщикам, залесскнй ямщик дядя Костя, слышно, захворал с горя, когда у него забрали тройку на войну; провалялся на печи с неделю и умер. Удивительно, как это он, Шурка, остался жив без Лютика.

А все мамка виновата. Просил: не води в волость Лютика, скажи: хромает на четыре ноги. Нет, не послушалась мамка, побоялась, повела. «Безгодовый, кому он на войне нужен». А Лютика и взяли в обоз. Вот тебе и безгодовый! Реви теперь, а мерина‑то нет… У Быкова трехлетку — жеребца не тронули. Устий Павлыч говорит — племенной, потому и не взяли. Знает Шурка, какой племенной. Откупился богач, мешок крупчатки свез волостному старшине, тетка Апраксея видела. Теперь Шурка понимает, что значит — «везде своя рука»…

Ах, завести бы коня! Купил же Ваня Дух, как с войны вернулся, гнедую резвую кобылу Вихрю — одно загляденье. Литая, как из меди, быстроногая, с густой смоляной гривой и белой метиной под челкой, Вихря носится и с пустом и с возом — хвост трубой. Откуда взял денег Ваня Дух — этого никто не знает…

Да, хорошо жить с деньгами. Вот найти бы кошелек на шоссейке, как он, Шурка, нашел однажды колечко. Правда, оно оказалось не золотое, даже не серебряное, со стеклом вместо драгоценного камня и вовсе не волшебное, обыкновенное кольцо — четвертак пара, как сказал тогда отец. Но все‑таки это была редкостная, замечательная находка. Он и сейчас хранит колечко — пригодится. Почему бы ему не найти кошелек с деньгами и не купить лошадь? То‑то бы обрадовалась мамка. Он, Шурка, — счастливый, сколько раз поднимал подковы на дороге. В самом деле, почему бы ему не найти кошелька вот сию же минуточку!..

У мужика подпрыгнуло сердце в груди. Замерев на месте, он уставился себе под ноги.

Под ногами была лужа. Как он попал в нее — неизвестно. В сумерках лужа казалась черной, словно пролитый деготь, и звездочка светилась в луже гривенником. Он пошевелил ногой — гривенник пропал, теперь в воде плавали стайкой светлые малявки. Он подождал, вода успокоилась, малявки сбились в денежку, и снова гривенник блестел в луже.

Насупившись, Шурка выбрался на камни шоссейки. Поправил шапку, чтобы она не мешала, пристально огляделся. Круглые, вдавленные в песок гладкие булыжники темнели, как оброненные кошельки. Батюшки мои, сколько их тут, больших и маленьких, пузатых — вся шоссейка усыпана кошельками!

Мужик понимал — этого не могло быть, у него просто рябит в глазах от камней. Но ему так хотелось увидеть под ногами кожаный, толстый, с блестящим запором кошелек, какие продавались в лавке Устина Павлыча, что воображение разыгралось не на шутку. Наклонясь, он шарил по песку, трогал камни. Ни один кошелек в руки не давался, крепко сидел в земле.

«Господи, хоть бы старенький какой найти, с бумажными рублями!..»

Шурка тоскливо покосился по сторонам. Горбатые серые избы с лохматыми соломенными крышами и слепыми, темными окошками толпились в сумерках у дороги, как нищие на церковной паперти. Ивы и березы, которые росли по канавам, протягивали голые никлые ветви, словно за милостыней.

Вокруг было тихо и пустынно. Лишь за мостом по луговине бродила чья‑то пестрая корова. Запоздало, чуть слышно позванивало ведро у колодца, где‑то на заднем посаде, у Барабановых или у тетки Апраксеи, да за селом, к станции, багряно догорала заря на небе.

Постоял Шурка, послушал, посмотрел на корову, на зарю и свернул в переулок, к Аладьиному гумну.

Откуда им взяться, кошелькам, на шоссейке? Троек нет, питерщики пошли такие, совестно глядеть — сами себе воротца по дороге отворяют. Мало и настоящих прохожих, одни нищие бродят, и все знакомые, из соседних деревень, старики и старухи, ребятишки. Какие у них деньги, что им терять, корзинки и котомки всегда пустые… Да если и посчастливится вдруг Шурке, поднимет он какой оброненный ненароком кошелишко, мамка обязательно заставит искать его хозяина. Не взяла же она зимой шерстяные новехонькие варежки, что нашла у проруби на Гремце, когда полоскала белье. Она не поленилась, ходила по избам и спрашивала у баб, кто потерял варежки. Оказалось, потеряла растяпа Минодора, сноха глухого Антипа, взяла и спасибо не сказала.

В избе Матвея Сибиряка, мимо которой проходил Шурка, светло, по — праздничному горела лампа. Он не удержался, стал на цыпочки и заглянул в окно.

Мать Андрейки, веселая, растрепанная, в чистом фартуке и новой кофте с засученными по локоть рукавами, собирала ужин. Она летала по избе, гремела посудой, ложками, резала хлеб, крошила картошку и огурцы, расстилала на краю стола холщовое полотенце, и голые хлопотливые руки ее мелькали, как крылья.

Самого Матвея не видно, но висели на стене под зеркалом на гвозде солдатская фуражка и ремень; свет от лампы играл на медной бляхе. В кухне у печки вертелся Андрейка. Он развел огонь на шестке, подкладывал под таганок лучинки и держал наготове сковороду. На полу в решете белели яйца.

«Собирается яишней отца угостить», — догадался Шурка и отвернулся от окна, пошел дальше. Но еще долго в его глазах горела праздничная лампа, летала на белых крыльях мать Андрейки и катались в решете яйца.

«Не суметь ему по — настоящему яичницу зажарить, глазунью, — думал Шурка. — Вот я бы сделал! Кокнул бы на горячую сковородку десяток — каждый желток отдельно, как цветок». И он представил себе чугунную, с отбитым краем мамкину сковороду с яичницей, точно усыпанную ромашками, с молочными лепестками и крупными золотистыми глазками. «Кушай, тятенька, на здоровье!» — угощал он отца, приехавшего с войны на побывку.

Сладкая судорога сжала ему горло. Он пустился бежать на гумно, а судорога душила, не отпускала.

За черной гребенчатой кромкой дальнего леса всходила луна, как раскаленная докрасна сковорода. Ржавый, мертвый свет сумрачно освещал гуменники: темные кособокие житницы, сараи и риги, высокие белесые скирды хлеба, ометы соломы, изгороди. Глухо брякал бубенцом Аладьин хромой мерин, привязанный на ночь возле огорода за веревку. Мерин поднял саврасую морду и фыркнул, когда Шурка пробегал мимо.