Изменить стиль страницы

И он бы не вытерпел, вспомнил прежнее, заревел, да вовремя заметил, как мать, когда в избе сидел дядя Родя, глядит на батю с какой-то особенной, безудержно-настойчивой лаской и требованием. Голубой, горячий свет ее глаз знакомо заливал все вокруг, и батя, греясь, приятно тонул в этой бездонной, отрадной голубизне, начинал беспокойно-нерешительно поглядывать на Яшкиного отца, даже открывал рот, словно хотел что-то сказать и не решался, или говорил не то, чего ждал Шурка.

Но однажды, когда в избе не было Яшки и Тоньки и братика Ванятки не было — убежали на гумно за щавелем на щи, — и Шурка, собираясь туда же, замешкался, разыскивая картуз, он услышал, как ого отец, угощая дядю Родю городской махоркой, удачно выменянной на горшки, спросил, как бы между прочим, сразу охрипнув, кашляя:

— На комиссию скоро… в уезд… к воинскому начальнику?

— Скоро, — неохотно ответил дядя Роди и сразу поднялся с лавки, прощаясь, с зажатом цигаркой в руке.

— Обожди, покури, — попросил отец и, не поднимая глаз, трудно произнес:

— А… ребята… как?

— Да, может, из-за них отсрочку дадут. Доктор Гладышев обещал.

Отец с сомнением покачал головой.

— А как не дадут отсрочки?

— Детский приют, говорят, в уезде есть…

Заплакав, мать порывисто подошла к дяде Роде.

— Родион Семеныч, послушай, что я тебе скажу, — заговорила она сквозь слезы. — Ты как хошь думай, а мы с отцом ребят твоих не позволим отдавать в приют. Не позволим и все!.. Пускай у нас живут.

Острая, сладкая боль пронзила Шурке горло. Он выскочил из избы.

А когда они вместе, табуном, вернулись с корзиной щавеля, Шурка по светлому, мокрому лицу матери, по тому, как она ласково приняла от Яшки щавель, весело проговорив: «Да как много-то насобирали!.. Ну и щи же я вам сварю, одно объеденье», — по тому, как дядя Родя и батя, молчаливо-красные, довольные, нещадно курили и изба была полнехонька дыма, он, расторопный, догадливый помощник секретаря и председателя Совета, мигом сообразил, что все это означает. И ему, грешнику, баловнику, захотелось, чтобы дядя Родя поскорей уезжал на фронт. Правда, он, большевичок-дурачок, Кишка долговязая, тут же обругал себя за это невольное, бессердечное желание.

Умные люди все решали по-другому, по-доброму:

— Перебирайтесь-ка… оба… к нам, — заговорил батя опять с некоторым усилием. Он скрипел и скрипел своей железной масленкой с табаком. — Места в избе хватит, — добавил он свободнее. — Проживем и не охнем.

— Да еще как проживем, припеваючи. Лучше и ие надо, как хорошо проживем! — подхватила поспешноуверенно мамка.

Теперь они с батей твердили одинаково, и у Шурки сызнова больно-сладко давило грудь.

— Что в малом чугунке картофель, щи варить, что в горшке, полуведернике…

— Да в большой-то посудине скорее, скуснее варится, замечала не раз… В дому у нас круглый год будет лето красное!

— Ну что вы… как можно! — растерянно отвечал дядя Родя.

И отказался наотрез.

— Да ведь некогда тебе, Родион Семеныч, обеды-то самому варить, — уговаривала, настаивала Шуркина мамка. — Голодными с Яшей насидитесь.

— Не насидимся, — забурчал сердито Петух, — кажинный день сытые-пересытые… Даже брюхо лопается — вот как объешься.

— Мы к пленным в усадьбе приспособились, — объяснил Яшкин отец. — Сообща, по очереди, варим кашу, похлебку. А каравашки нам Тася, спасибо, печет… Как заварные, мастерица, право. И Карл научился стряпать, оладьями угощает… Живем, не жалуемся.

Пока все осталось по-старому. Тонька жила у них, Яшка с отцом обитали в усадьбе и кормились с пленными. Дедко Василий Апостол выдавал им положенную муку, крупу, картошку и на свой риск — барское молоко, иногда и сметаной баловал, коровьим маслом, а добрая хлопотунья Тася действительно пекла хлебы и каравашки.

Если не было дел по дому, Шурка хватался за книгу, добытую им хитроумным способом в библиотеке-читальне для отца, то есть для самого себя. Хорошо, приятно забыться на часок, хоть на полчасика от Тонькиных слез и мамкиных печально-ласковых уговоров, от тягостных, беспокоящих мыслей про тетю Клавдию и даже позабыть самое дорогое, что Яшкина мать и после смерти живет с ними со всеми, в их делах и поступках, и так будет всегда, и они с Петухом скоро заживут вместе, — все равно хорошо было от всего этого освободиться и зажить другой, посторонней жизнью, про которую рассказывала книга. Но тут его ожидало вначале нечто неприятное, такое открытие, с которым он свыкся не сразу.

Еще утром, после той ночи, когда мать привела с собой дяди Родину дочку, едва продрав глаза, Шурка сунулся к батиному несказанному сокровищу, на всякий случай горделиво провозгласив:

— Тятя, я вчера книжечку в библиотеке взял… для тебя.

— Кто просил? Какая там книжка?.. Некогда мне читать, — недовольно отозвался из кухни отец, возясь с глиной, налаживая свой гончарный круг. Художества его рук уже посиживали на полице*.

— Ну, так я сам почитаю, — разрешил себе Шурка.

— Сперва воды матери припаси на самовар.

— Пожалуйста! Сбегаю к Тюкиным, у них в колодце водичка, говорят, с сахаром. Два ведра принесу на коромысле, — живо пообещал счастливец читарь, трепетно раскрывая твердые, скользкие корки, чувствуя, как ласкают и холодят ладони мраморная бумага и кожаный, с золотом корешок книги. Он хотел только взглянуть, каким романом наградила отца добрая, не похожая вчера на себя учительница.

Он ткнулся в книгу и обомлел: не он, оказывается, по жадности и неуемному любопытству обманул — его самого обманули. Нет, и не обманули — хуже! Татьяна Петровна незаметно наказала, проучила его, простофилю, которому рано еще читать романы про любовь. Она, учительница, не могла обмануть и не обманула, дала ему действительно книгу для взрослых. Но то были «Записки охотника» И. С. Тургенева. Шурка пробежал оглавление, нашел знакомый рассказ «Бежин луг», который прошлой зимой читал им после уроков Григорий Евгеньевич. Потом они сами на другой день гремели с наслаждением на весь класс, читая «Кавказского пленника» Льва Толстого, и не по книжке, как бы по тетрадке из толстой, мягкой, схожей на рисовальную бумаги, розданной по одной на парту. Буквы напечатаны крупно, читалось легко. Тетрадки эти были особенные, без обложек, лежали у Григория Евгеньевича на столике в папках с завязками — порядочная кучка папок. Ребята с передней парты поглядели: каждая папка с новым рассказиком — «Муму», «Емеля-охотник», «Ванька Жуков», «Серая шейка» Они, книгоеды, учились друг за дружкой долбить вслух «с выражением» и правильными «ударениями» и «произношением» слов, как того требовал Григорий Евгеньевич…

Но это же не то, совсем не то, что ему, Шурке, сейчас надобно.

Он швырнул книгу на полицу, к сырым горшкам и кринкам, и поплелся на колодец за водой.

Как он ненавидел Татьяну Петровну! Понимал ее, догадываясь, почему она так сделала, и от этого ненавидел еще пуще.

«Ну, сказала бы: нельзя, для себя берешь, не для отца, тебе рано, — так нет, захотела поиздеваться, — думал он в бешенстве. — Вот тебе, мальчик-с-пальчик, рассказики, другого не клянчи, не полагается, нос не дорос… Ты бы еще сказочками наградила!»

Да что же там, в романах, такого, чего ему не положено знать? Ведь дал же ему Григорий Евгеньевич «Капитанскую дочку» Пушкина читать. А ведь там написано про любовь. Да Шурка уже сам давно лю… Он запнулся. Как противен был ему сейчас мраморно-ледяной переплет книги с проклятым кожаным корешком. Подумайте, тисненая позолота, завлекательная, богатая обложка, а читать нечего…

Была еще некоторая надежда, что Катька Тюкина, как все девки, получила настоящую книжечку про любовь. (Девкой, девкой стала Растрепа, вот и пригодилось!) Он бросил ведра и коромысло наземь, у колодца, сбегал к Растрепе, благо избушка ихняя была рядом.

Нет, и у Катьки не было романа. Ее отец получил «Рассказы» М. Горького, должно быть, того самого, про которого дяденька Никита, помнится, говорил что-то одобрительное. Стало быть, интересная книжка, может быть, та самая, которой не хватает Шурке.