Изменить стиль страницы

Все это касалось (и, разумеется, прежде всех) того человечишка, который по субботам старательно сам выдавал приятелям и приятельницам книжечки из известного разлюбезного, не дай бог как поцарапанного шкафа и, как учитель, спрашивал строго у каждого, кто являлся менять книжки, содержание прочитанного. Попробуй не расскажи ему, сбейся, соври чего, — он, этот человечище, знает в шкафе полки наизусть — получишь вместо новой книжки кукиш, а то и порядочного тумака в загорбок — иди и читай, что прежде взял, сюда и не заглядывай, пока не сумеешь рассказать старой книги.

Эх, доведется, непременно доведется настоящим читарям — расчитарям, книгоедам понюхать, поглотать книжек из соснового высоченного шкафа! Может, и даже наверное, привалит такое счастье, что сжалятся, расщедрятся хозяева народной библиотеки и дадут взрослую книгу, из тех самых таинственных «романов», которые любит почитывать дяденька Никита Аладьин. Что в них там написано, в романах?

Хоть и любо — дорого торчать возле мужиков, открывать тайну пастуха Сморчка, слушать занятные — сразу и не раскусишь — насмешливые побывальщины дяди Оси Тюкина, руготню проходящих солдат; хоть и приятно глохнуть от споров и смерть как хочется, чтобы люди загорелись звездами, исполнились мужичьи желанья — требования и в селе, нет, по всему русскому царству — государству, ну просто — напросто на всем белом свете люди зажили по — доброму, по — хорошему, красиво и богато, как складно толкует сейчас пастух Сморчок; пусть без царя (о царе как‑то уже не думается, и парнишку — наследника в коротких штанах и матроске навыпуск не жалко), да, без царя пускай, но разбить, победить немцев, воротить солдат по домам; хотя все это самое дорогое, главное, от чего замирает, падает и, подскочив к горлу, стучит Шуркино сердце, без чего он не может, кажется, теперь жить, что постоянно его наполняет, волнует, радует, огорчает, но при всем том нельзя вовсе забыть о книжках. Может быть, именно по всему этому они и вспоминаются.

Вот зачнут мужики сердито читать газетку, которую им оставил «на память» раненый солдат, отдыхавший на бревнах, под липами, и примутся вырывать подарок из рук друг у дружки, такое загорится у них неизвестно почему нетерпение. Дай каждому взглянуть, так ли написано, может, там, в листке, еще чего есть, надобно все увидеть собственными глазами, они не обманут. Сердито коверкая слова, матюгаясь потихоньку от труда и смеясь, вспотев, но таки прочитает про себя и вслух, громогласно, торжествующе Косоуров или кто другой, грамотный: нет, не врет раненый служивый, и Егор Михайлович, спасибо, не обманывает, вычитывая, — эвон что стали пописывать правильное. Надо, слышь, чтобы все земли помещиков отошли к народу в собственные руки. Как это сварганить? Да очень просто: самим немедленно брать землю и распорядиться правильно. Надо, чу, солдатам помочь мужику.

— Смотрите‑ка, наш Косоурыч скорехонько заучил газетку, чисто молитву!

— По душе пришлась, справедливая. Я эту молитву согласен день — ночь долбить, не вставая с колен.

— Кто же это пишет, молодцы какие?! Большаки?

— Ну, ребята, не зевай, слушайся «Солдатской правды»!

Как заметишь все это, особенно мужичьи, огромные, в опухших венах клешни, они мелко дрожат, защемив серый, крупной печати листок с ободранными краями («И рука не отсохнет рвать такое на курево! Бумага, почитай, оберточная, а жрут…» — «Да, так было. солдат сам, должно…»), бережно передают газетку другим, тянущимся торопливо клешням; как увидишь это, так вспомянутся тебе книжки — их тоже, бывало, рвешь из рук, иначе останешься с пустом, опять бери, что завалялось на полке, читано и перечитано. Все это воскреснет в твоей голове, и сразу загорится желание потешить, усладить душу чтением в свободную минутку, захочется полистать, поласкать попавшуюся, на радость, неведомую книгу, уткнуться в нее глазами и носом…

Весь апрель, пока не началась пашня и сев, библиотека в казенке была открыта по вторникам и четвергам вечером, а в воскресенье — с самого утра. Изба не изба, пустая, но и не сарай Кольки Сморчка и не хоромы, не горница Олега Двухголового, что‑то другое, особенное, ни на что в селе не похожее воистину библиотека. Душисто пахнет здесь в новоселье сосной от бревенчатых, начавших бронзоветь стен, от нового шкафа, длинного стола, красующегося посредине зала, с грудой газет, двух придвинутых к столу скамей из свежих, чисто оструганных досок — Тараканище, питерский столяр, сдержал свое слово. Сильнее всего, кажется, пахнет хвоей намытый с дресвой и щелоком пол. И до чего ни дотронись ненароком в волнении — сладко липнут смолой пальцы, так и хочется их украдкой полизать.

В большие недеревенские окна заглядывает с шоссейки, от станции, с неба вечерняя заря, как есть золотая — раззолотая, и все в библиотеке мягко, весело светится: и печная стена с отдушиной, широкие гулкие половицы, и толпящаяся у порога ребятня без шапок, жмурящаяся от блеска и простора, и книги в раскрытом шкафу — шесть плотных рядов книг, на каждом корешке белый, от зари ставший жестяным ярлычок, и кобеднишные жакетки двух бесов в юбках — Окси и Клавки, — пришедших за книжками. А сам господь бог Григорий Евгеньевич, ну, просто вылит из чистого золота: горит и сияет, озаренный вечерним светом. Он сидит за вторым махоньким столиком, на венском стуле (пожертвования Устина Павлыча, спасибище ему, который раз — и не сосчитаешь!), делает каталог: пишет книжные карточки, расставляет их в длинном узком ящике по алфавиту. Ему помогает Татьяна Петровна, как матерь божья, в красновато — золотистом от зари венце волос — ее высокая, корзиной, прическа просвечивается насквозь.

Огня подолгу не зажигают, в библиотеке и так светло, заря не меркнет за окнами, только час от часу густеет, становится червоннее. Лампа — молния на подставке, с матовым абажуром, принесенная из школы, высится без дела на книжном шкафу, словно глобус в Шуркином классе. Потом приходит и ее час, лампу водружают на большой стол, зажигают, и в библиотеке с потемневшими сразу окнами, с легкими тенями, которые начинают двигаться по полу, по голым бревенчатым стенам, — во всей избе становится как бы теснее и еще милее, праздничнее. Это напоминает что‑то знакомое, дорогое и оттого радует еще больше.

Ребятня торчит в кути. Григорий Евгеньевич не прогоняет ее, будто не видит. Только бы не рассердить Татьяну Петровну, пенсне ее нет — нет да сверкнет строго на учеников и учениц, и они все стараются меньше дышать, не шевелиться в своем углу, чтобы Татьяна Петровна не вышла окончательно из себя, не приказала чего страшного, невозможного Григорию Евгеньевичу. Ребятни набилось много, полная куть, прибежали из Глебова, Карасова, из Хохловки, даже из Крутова и Починок за три версты прилетели, как в школу.

В сенях недавно была драка. Тихони полезли в избу раньше всех, вообразили почему‑то, будто и им дадут книжки, а они еще в школе не все перечитали. Катька сказала: пусть и не дожидаются, не надеются. Но они надеялись, растолкали глебовских ребят и полезли первыми в библиотеку, как только ее открыли. Пришлось братчикам втолковывать правду — матку оплеухами. Разнял Двухголовый, настращал, что никого не пустит дальше сеней, библиотека не для молокососов.

— Но, но! — остановил его Шурка. — Сам невелик кулик. Дай дорогу!

— Мой дом! — напомнил, насупился Олег, как он давно этого не делал. Проваливайте… дом мой!

— Был, да сплыл! — показала Катька на вывеску.

Не было поблизости Яшки Петуха, чтобы окончательно и навсегда вразумить Двухголового. Он, Яшка, мастер наставлять людей на путь истинный. Обошлось одной перебранкой.

Вспомнив о Петухе, Шурка расстроился. Верно, совсем стало плохо тете Клавдии, если Яшка сидит дома в такой вечер, когда открывается библиотека. Два дня там, в усадьбе, не был Шурка, подумайте! Мамка сама носила по утрам молоко. Да разве так можно? Коли вызвался, идя в школу, таскать кринку в платке — держи слово, не обманывай… Ах, что они станут делать, Яшка с сестренкой, если случится нехорошее с тетей Клавдией? Нужно что‑то придумать…