Изменить стиль страницы

Вырвав кулаки из карманов, как бы ломая засов, резко добавлял:

— Ученье впрок не идет, как я погляжу.

— Почему же? Нуте — с? — виновато спрашивал Григорий Евгеньевич, оглядываясь на дверь.

Он махал строго рукой, отсылал ребят подальше от кухни, чтобы не шумели.

Шурка задерживался в коридоре, прятался в углу. Ему и отсюда все было слышно и видно — галдеж и толкотня не мешали.

— Да что ж, один срам, — жаловался Никита, не спуская взгляда с учителя, будто ощупывая его, как незнакомого. — Жизнь нас по загорбку лупит, а мы только почесываемся… Эх, да что говорить! От безделья таракан на полати лезет.

— Ого, какой вы прыткий! — тихонько смеялся Григорий Евгеньевич и начинал живо — живо потирать ладони. — Но послушайте… Во — первых, не следует торопиться. Время, дорогой Никита Петрович, если бы вы заглянули в историю, ве‑ли — чай — шая сила! Время и только время двигает жизнь вперед. Эволюция, прогресс — отсюда… Встречались с такими понятиями? От — лично — с… Во — вторых, не все люди — тараканы. О, далеко не все! Не надо нам унижаться. В — третьих, нуте — с…

— А я про что? — перебивал Аладьин, переставая стесняться и опасаться, радостно вглядываясь в учителя. Он подступал ближе, подмигивал, толкал Григория Евгеньевича плечом. — Жизнь, говорю, надо клещами хватать, а не почесываться. Она тебя — в бок, а ты ее — за горло.

Никита показывал, как это надо делать: обеими руками, с силой вцеплялся кому‑то невидимому в глотку.

— Стой, стерва! — шипел он. — Поворачивайся в другую сторону, в которую мне желательно!

От злобных слов Никиты, от его вытянутых рук с кривыми, как клещи, пальцами с черными ногтями Шурку подирало между лопатками. Григорий Евгеньевич, побледнев, не отвечал, но его белые худые пальцы тоже начинали вздрагивать и шевелиться.

Но тут, как нарочно, в кухню заглядывала сторожиха, смотрела на часы и бралась за колокольчик. Аладьин с сожалением совал свои клещи в карман, мял картуз, кланялся.

— Извините… покорно благодарим… прощайте.

— Пожалуйста, пожалуйста… всего наилучшего, — виновато говорил Григорий Евгеньевич и уходил в класс.

Он стоял там у окна, задумавшись, заложив руки за спину, глядел, как Аладьин шел мимо палисада, склонив голову к плечу, как бы прислушиваясь к чему‑то.

Григорий Евгеньевич хватался за форточку, с треском открывал ее, кричал:

— Заходите! Обязательно!

Аладьин оборачивался и ласково кивал, щупая пазуху.

Весь день после этого Григорий Евгеньевич бывал грустный и недовольный. Он точно сердился, что ему помешали всласть потолковать с Никитой.

А Шурку донимали загадки: что это за романы, которые пуще всего уважает Никита? И почему он, книгоед, разговаривая с учителем о жизни, так здорово изображая, как надо хватать ее за горло и поворачивать в свою сторону, никогда не вспоминает о Праведной книге, которую разыскивает Сморчок? Ведь она бы Аладьину пригодилась, научила, как ловчее справляться, поворачивать жизнь. Почем знать, может быть, Праведная книга лежит у Григория Евгеньевича на этажерке или спрятана в шкафу со стеклянными дверцами. Может, учитель оттого и всезнающий, что наизусть выучил ее. Или уж и вправду нет такой книги на свете, пастух ее выдумал, как выдумал когда‑то попрыгун — траву?

Помогая однажды Григорию Евгеньевичу разбирать в квартире тетради, Шурка, не вытерпев, спросил, выразительно поглядывая на шкаф и этажерку, нет ли там Праведной книги.

— Ка — кой? — удивился учитель.

Смутясь, Шурка сбивчиво, шепотом рассказал, какая это замечательная книжища, если верить пастуху Сморчку. В ней прописано, что надо делать, чтобы всем жилось хорошо. Жалко, потерялась эта книга, спрятали ее от людей, не дают почитать, оттого и живется всем плохо.

Григорий Евгеньевич уронил со стола тетрадки.

Шурка бросился поднимать тетрадки и вдруг очутился на руках у Григория Евгеньевича. Учитель поднял его до потолка, прижал к себе, закружился по комнате, смеясь и странно булькая горлом, наталкиваясь на стулья, на кадку с пальмой. Шурке было стыдно и неловко, он старался сползти на пол.

— Мужичок ты мой с ноготок! — бормотал Григорий Евгеньевич, бодая, щекоча ему лицо копной волос, мокрой бритой щекой, обдавая душистым табаком, не позволяя стать на ноги. — Есть эта книга, есть!.. Разумеется, не у меня. Ха — ха — ха!.. Я спрятал? Вот так отблагодарил своего учителя!.. Нуте — с, понимаю, ты не это хотел сказать. Праведная? Сморчок ищет?.. Ах, сукин он сын, твой Сморчок, до чего додумался! Молодец!

Он спустил Шурку с рук, наклонился и шепнул на ухо:

— Этой книги… я сам… не читал.

Выпрямился, румяный, взъерошенный, и, блестя глазами, как Никита Аладьин, похлопал Шурку по плечу.

— Но ты прочитаешь. Вырастешь, найдешь и прочитаешь!.. Скоро!

— Тетрадки… измялись, — только и мог сказать Шурка.

Глава XXIV

КОРОЛЕВНА НАСТЯ

Потом, на уроке, ему пришло на ум одно важное соображение насчет бабки Ольги.

Он давно юлил возле бабки, когда она попадалась на глаза. В избушку, правда, заходить побаивался, — там лежала живым покойником молодуха Миши Императора, разбитая параличом, наверное страшная, все покойники страшные, а живые — и подавно. Поэтому Шурка ухаживал за бабкой Ольгой на улице, помогал ей нести до крыльца корзину с кусочками. Дело, конечно, пустячное, корзина всегда бывала легкая. Бабка больше ворчала, чем благодарила, жаловалась, какой народ пошел нонче каменный, истукан на истукане, все норовит на бога свалить.

— Людей вижу, а человека не вижу, — бормотала бабка, подслеповато щурясь. — «Бог подаст», — бают… А ты отрежь кусок, бог‑то мне его в руку и положит… Жалко! Вот то‑то и оно. Говорю — баб много, а ребят нету… хоть околевай.

Она заглядывала в корзину, перебирала подаяние, будто считала кусочки, и недовольно качала головой.

— Прежде как? — разговаривала она сама с собой. — Погоди родить, дай по баушку сходить… Ольга Капитонна, матушка, — не было другого слова. Потому рука у меня легкая, счастливая. Приму — крикнуть не успеет баба… Опять же — радость, человек родился. И накормят — напоят, и с собой копейку какую дадут, позовут на крестины… А теперя что ж, бабы родить перестали: война. Ребятеночка ждешь, как Христова воскресенья… Ну и ходи с корзинкой. Да тебя еще и не признают, знать не знают. «Проваливай, много вас тут шляется, побирушек!» Это я‑то, Ольга Капитонна, побирушка! Я у ней, Зинаиды, пятерых приняла. Каково слушать мне, а?.. Погоди, негодная, еще поклонишься, вспомнишь бабку Ольгу! Как придет мужик с войны, кто у тебя шестого примет?.. Охо — хо — хо, и не дожить, кажись, до радости!

После разговора с учителем Шурка прибавил усердия, бегал на колодец за водой для бабки Ольги, колол дрова, при случае дарил порядочные грудки самых что ни на есть молоденьких подосиновиков на жаркое. И все для того, чтобы бабка смилостивилась, позволила ему заглянуть в чулан, порыться в книжках Миши Императора. Кто знает, может, там что путное завалялось, похожее на книгу, которую не читал даже сам Григорий Евгеньевич. Да и выпуски про сыщиков и разбойников, признаться, донимали Шурку. Что притворяться, они‑то и были главной приманкой.

Он бы проглотил выпуски за один присест, сколько бы их там, в чулане, ни оказалось. Уж он‑то не стал бы удивляться, как Никита Аладьин, множеству слов, он только бы радовался: чем больше слов, тем лучше, на дольше хватит книжки. А то что же, даст Григорий Евгеньевич тонюсенькую, как тетрадка, пока из школы до дому идешь — всю книжку и прочитаешь. Ему, Шурке, продираться через репей не придется, он все понимает, про что не написано, и то догадается.

Он намекал бабке Ольге и так и сяк о своем желании. Но бабка по старости была уже несообразительная, кроме кусочков и корочек, ее, видать, ничто не интересовало.

Пришлось действовать нахальством.

Натаскав воды полный ушат и выслушав благодарения и всякие пожелания по части здоровья, ума, красивой невесты (бабка не скупилась, болтала много лишнего, так что у жениха зардели уши), Шурка прямо подступил к делу.