Симонян и её сестра не курили. Значит, посторонний, мужчина, очень неаккуратный — пепел в красивую вазу. И хороший знакомый, коли решился на такую вольность.
Рябинин вызвал по телефону первого свидетеля и теперь ждал, размышляя о пепле, авторучке и записке.
Анна Семёновна Терёхина вошла неуверенно, села на край стула, прижимая к груди большую хозяйственную сумку.
— Садитесь поудобнее. — Рябинин вежливо улыбнулся.
— Меня, наверное, вызвали по ошибке, — убеждённо сказала она, слегка центрируя тело, но оставалась скованной, как перед фотографом.
Рябинин смотрел в её круглое лицо и старался быстро определить, о чём можно побеседовать с этой женщиной, — он никогда не начинал допроса с существа. Да и захоти — не начнёшь, потому что не было никакого существа.
— Давно ездите в поле? — спросил он, надеясь на цепную реакцию беседы.
— Давненько. Уж надоело. Детей бросаешь, хозяйство бросаешь.
— Да какое в городе хозяйство, — усмехнулся он.
— Как это какое! — оживилась она и даже слегка обмякла, скрипнув стулом. — Женщина-нехозяйка — это не жена, а любовница. Семья сильна хозяйством.
— Что у вас — корова стоит в кухне? — поддел Рябинин, чувствуя, что нашёл верную тему. — Или вы хлеб печёте по утрам?
— Да я всё делаю по утрам! И по вечерам делаю. У меня приправы, соленья, варенья всю зиму. Я огурцы свежие сохраняю зимой по собственному рецепту. Знаете, какие у меня пельмени? Каких и в Сибири нет. Я колбасу делаю дома. Мне для колбасы из деревни прислали километр бараньих кишок…
— Сколько?
— Один километр в стеклянной банке. А вы говорите — корова.
— Ну, знаете, таких женщин немного, — отмахнулся от её слов Рябинин.
— Конечно, не всё, но много, — не согласилась она.
— Ну вот в вашей группе много таких?
— Откуда же. Вега Долинина не замужем. Симонян тоже была незамужняя.
Вспомнив Симонян, Терёхина всхлипнула не всхлипнула, но как-то у неё перехватило дыхание.
— По-вашему получается, — осторожно заметил Рябинин, — что эти две женщины плохие, если не делают колбасу?
— Я этого не говорила, — удивилась она. — Например, Вега очень строгая девушка.
— А Симонян?
— Это была порядочная и честная женщина, — вздохнула Терёхина. — Вот личная жизнь была не устроена…
Рябинин знал, что личной жизнью частенько называли замужество или женитьбу. Пиши по вечерам книгу, занимайся после работы фотографией, собирай в свободное время марки или лови ночью бабочек; в конце концов, вари по выходным колбасу в километровой кишке — никто не назовёт это личной жизнью. Но стоит побежать на свидание, как единодушно решат, что у человека появилась личная жизнь.
— А почему не устроена?
— Без любви она бы ни за кого не пошла. А любовь найти непросто.
— И ни с кем она не дружила?
— Я не замечала.
— Не могла же она быть одна? — удивился Рябинин и подумал: разве он спросил бы об этом, не будь допроса? Но сейчас нужно подойти к памяти свидетельницы, к её личности, как к неизвестному замку со связкой ключей.
— Почему же не могла? — удивилась Терёхина.
«Правильно, — подумал Рябинин, — сейчас она должна сказать, что немало женщин-одиночек».
— А сколько женщин без мужей?
— Это верно, — подтвердил он и пошутил: — От мужей одна грязь.
— И не говорите, — сразу согласилась она. — Им чем грязнее, тем лучше.
— У вас в квартире, наверное, чистота. И закурить не разрешите, а?
— Выгоняю мужа на балкон.
— А как же на работе?
— У нас только один курящий, Суздальский. Уходит со своей трубкой в коридор.
Словоохотливость и непосредственность — желанные спутницы допроса. Рябинин допрашивал шутя, без всякой затраты нервной энергии, словно ехал со знакомой в трамвае.
— Кто-то мне сказал, что некурящий мужчина что вымоченная селёдка, — сообщил он придуманную наспех несуразность.
— Глупость какая, — заключила Терёхина.
— А вот женщины любят курящих, — не согласился Рябинин. — Наверняка вашего Суздальского любят больше, чем…
Рябинин не кончил фразы, потому что Терёхина громко рассмеялась, будто следователь удачно сострил.
— Его терпеть не могут, — отсмеялась она.
— Такой уж он плохой?
— Суздальский… может, и не плохой, но… дикий. Не плохой, но ужасный. Всё у него не по-человечески. Демон, короче.
— Так уж все его не любят, — усомнился он. — А Симонян? Она же добрая…
— Симонян его просто не терпела.
— А он её?
Терёхина чуть задумалась: говорить или не говорить, но хороший, добрый контакт и словоохотливость победили легко.
— Нельзя сказать, что он в неё влюблён… Любить-то он не умеет, где ему! Но какое-то подобие, вроде симпатии, у него шевелилось.
— А Симонян?
— Да плевала она на таких.
— Ясно, — заключил Рябинин и начал стучать на машинке.
Терёхина опять напряглась, прижавшись к сумке, где стояли банки с зелёным горошком, который всё-таки не сумела заготовить на весь сезон. Она решила, что сейчас начнётся разговор, ради которого её вызвал следователь.
Когда через десять минут Рябинин положил перед ней текст допроса, Терёхина испугалась. Она смотрела на слово «Протокол», крупно напечатанное типографским шрифтом; на две строчки, которые её предупреждали, что надо говорить правду; на целую страницу текста, которую якобы она наговорила… Но когда она прочла, то беспомощно улыбнулась — наговорила-таки, всё правильно и всё записано, кроме километровых кишок для колбасы.
— А зачем это вам? — тихо спросила она, подписывая бумагу.
— Пригодится, — улыбнулся Рябинин и поинтересовался, когда она навещала Симонян. Оказалось, за неделю до смерти.
Перед её уходом он хотел показать ручку-Буратино, но удержался. Неизвестно, что бы она сообщила, а информация ушла бы в их институт. Следователь терять её не любит — особенно в начале следствия.
Как говорят программисты, два бита информации он получил: Суздальский был влюблён в Симонян и, видимо, посетил её перед смертью, выкурил трубку и выбил пепел в вазу. Осталось установить, что ему принадлежит ручка-Буратино и у него есть родинка, которая упоминалась в записке. И всё. И никакого уголовного дела. И зря он ввёл прокурора в заблуждение. Даже если Суздальский поссорился с больной Симонян, даже если схватил её за руку — разве в этом есть состав преступления? Дикий и ужасный Суздальский, у которого всё не по-человечески…
8
У каждого геолога две семьи — зимняя и летняя. Зимой — муж, жена, дети, родные. И летняя, где люди неродные, но не будь их рядом в палатке, у скалы или в болотной хляби — и не будет никакой романтики, да и геологии не будет. И поэтому геолог — человек тоскующий. Летом тоскует о семье в городе, а зимой его тянет в поле.
Но есть тоска другая — в горе. После смерти Симонян сорок восьмая комната как-то опустела, словно из неё вынули душу.
Померанцев сидел прямо, как кристалл. По затылку было видно, что глаза смотрели не в раскатанную кальку, а вверх, в окно, где подступало жаркое лето.
Если бы взгляды материализовались в лучи, то два бы таких лучика шли от Веги Долининой, скользили бы по макушке Померанцева и уходили туда же, в окно и небо.
Суздальский остервенело теребил полевой дневник, словно не мог найти ни начала, ни конца. Померанцев изредка косился на него, но Ростислав Борисович шелестел ещё пуще.
Эдик честно ничего не делал, поглядывал на пустое место Терёхиной, которая была в прокуратуре. Он не понимал, почему все молчат, когда всем хочется говорить.
Суздальский дотрепал-таки полевой дневник — уронил его на пол. Эдик счёл это сигналом:
— Валентин Валентинович, а почему ведётся следствие?
— Вы подготовили материалы по Карасуйской впадине? — ответил Померанцев.
— Нет ещё, — буркнул Эдик, но не пошевелился. — Сколько людей умирает обыкновенной смертью…
Тишина сомкнулась, как вода, рассечённая веслом. Суздальский наконец отцепился от пикетажки и в знак того, что собирается говорить, высморкался в красный полуметровый платок, — их, как утверждала Вега Долинина, он шил вечерами в своей одинокой квартире.