Сыч будто очнулся и впервые проявил интерес к разговору.
— Ты же исполнитель! Тебе-то эта поножовщина ни к чему, Сычов.
Подследственный внимательно смотрел на Рябинина щёлочками глаз, нацеливая на него нос-баклажан. Он уже слушал.
— Ты же всегда был обыкновенным воришкой. Вот справка о судимости… Все по сто сорок четвёртой.
Вошёл Петельников и тихонько сел сбоку: допрос — тихое и святое дело. Он подключится незаметно, между прочим. Рябинин заметил, что инспектор принял душ и переоделся. Наверное, и поел. А он выпил в буфете стакан кофе да перехватил два пирожка с рисом и какими-то розовыми жилками, которые пышно назывались мясом.
— Так с чего же ты пошёл на мокрое дело? — спросил Рябинин.
— Никуда я не ходил, — буркнул Сыч, косясь на Петельникова, которого уважал за физическую силу и приёмы; «брал» инспектор его дважды — и за это уважал. А следователь в очках был для Сыча чиновником.
— Значит, лепишь горбатого? — удивился Петельников.
— Дайте закурить, — попросил Сыч.
Инспектор протянул сигарету и щёлкнул зажигалкой. Рябинин всегда испытывал лёгкое неудобство оттого, что не курил, — это не способствовало контакту. Всё собирался купить пачку специально для угощения.
— Тебе крутить ни к чему, — заметил Петельников. — Будешь молчать — так пойдёшь «паровозиком».
Сыч насторожился. Видимо, его не так удивило идти по делу первым, «паровозиком», как другое: если есть первый, то есть и второй.
— Он думает, что мы ничего не знаем, — сказал Рябинин инспектору.
— Он думает, что мы его загребли, как судимого, — сказал инспектор Рябинину.
— Он полагает, что мы не нашли финку, перчатки и фотографию, — сообщил Рябинин Петельникову.
— Он не знает, что если дать овчарке понюхать перчатки, то она его разорвёт на куски, — поделился инспектор со следователем.
— Он думает, что мы не знаем про второго, — высказал Рябинин предположение Петельникову.
— Он считает нас лопухами: мол, они не знают, что я нанятый убийца, — разъяснил инспектор следователю.
— Он вряд ли предполагает, что в деле лежит копия лицевого счёта сберкассы, по которому сняли деньги для оплаты его «работы», — проинформировал следователь Петельникова.
— Он даже не допускает мысли, что мы знаем, сколько ему заплачено, — растолковал инспектор следователю.
— Он не думает, что нам известна сумма — пятьсот рублей, — сообщил Рябинин Петельникову.
— Четыреста, — не выдержал Сыч, который весь разговор вертел фиолетовым носом от одного к другому. Он любил точность и был щепетилен, когда дело касалось украденных сумм. Не любил, когда ему завышали обвинение, сам признавался, когда вменяли меньше.
— Давно бы так, — сказал Петельников.
— Подробнее, — попросил Рябинин.
— Чего там… Кантовался в пивном баре. Заговорили, то да сё, судим, мол, а как же без этого, отвечаю. Так, мол, и так. Есть дело. Мокренькое, да кусок за него хороший. Дали фото. Ну, подкараулил, из окна пырнул. И всё.
— Очень коротко, — заметил Рябинин. — Как тебя отыскали?
Он не думал, чтобы тот человек, которого он уже знает, мог «кантоваться» с рецидивистом в баре.
— Да через швейцара. Смурной старик. У него спросили, кто, мол, есть судимый, смелый и надёжный. А он меня сто лет знает. Ну и вышел я на пару слов. Только старик ни при чём. Вызвал и смылся.
— Ну и что… велели убить? — всё ещё не мог поверить Рябинин.
— Да не убить… — помялся Сыч. — Сказали, дай так, чтобы мозги вылетели.
— Деньги где? — спросил инспектор.
— Пропили, начальник.
— Ну и что это за человек? — поинтересовался Рябинин о главном, слегка волнуясь.
— Зря, начальник, — отрезал тот. — Других не закладываю.
— Нехорошо, Сыч, — вмешался Петельников. — Сказал «а», надо говорить и «б».
— Про себя треплю, а другому слово дал.
Они сразу поняли, что следующий шаг будет потрудней — держать слово Сыч умел. В блатной этике нет преступления отвратнее, чем выдать соучастника.
— Чего ж ты, — спросил Петельников, — жрал мои бифштексы, а теперь молчишь?
— Куском попрекаешь, — обиделся Сыч.
— Не куском, — объяснил инспектор. — Мы к тебе по-человечески, а ты?
— Да что, я из-за этих бифштексов сукой стану?! — взъярился Сыч.
— А пойдёшь по делу один, больше получишь, — предупредил Рябинин.
— Всё моё, — согласился Сыч.
Петельников сел против него, упёрся коленями в сычовские ноги и, высматривая глаза-щёлочки, ласково заговорил на особом языке:
— Чего ж ты сучишь ножками, как перед шмоном? Ты же на мокрянку век не ходил! Ты же вор в законе, тебя в колонии ни разу не гнули. Ты же собирался после отсидки завязать. Твой подельник Васька-клоун завязал намертво. А та падла купила тебя за рябчики, как последнего фраера. Будешь теперь крупную клетку смотреть, а он будет кайф принимать…
— Сукой не был и не буду, — угрюмо сказал Сыч.
Дежурный сержант поманил Рябинина в коридор.
Оказалось, мать Сычова принесла домашнего горячего супа. Рябинин разрешил передать. Может, улучшится контакт.
— Ну вот, — сказал Петельников, когда сержант поставил кастрюлю и ушёл, — а ты всё ругаешь мать.
— Маманя в законе, — согласился Сыч, втягивая горячий пар.
Он начал есть, будто и не был в кафе. Они ждали, посматривая на краснеющую физиономию и довольно блестевшие глазки. Теперь в его жизни осталась одна отрада — поесть да ещё поспать. Рябинин думал, как объяснить этому забубённому человеку, что ему действительно выгоднее назвать организатора покушения.
Сыч доел, медленно огляделся, икнул и, пошловато улыбаясь, сказал:
— Спасибо, граждане начальники, за доставленное удовольствие. — Потом развалился на стуле и бесцеремонно попросил у инспектора: — Дай-ка, капитан, сигаретку.
Рябинин ничего не понимал: Сычов стал наглым, развязным, возбуждённым, будто его подменили.
— Небось за меня премию получите? — хитровато осклабился он.
Они переглянулись. Петельников схватил котелок, понюхал и дал следователю — из кастрюли пахнуло паром, мясом и водкой.
— Маманя в законе, — охотно объяснил Сыч, — в супчик маленькую влила, а может, и поболе.
Допрашивать пьяных закон запрещал, а допрос нужен, потому что завтра Рябинин собирался поставить точку: в десять утра геологи соберутся в прокуратуре.
— Я знаю, мне светит коварная звезда, — поделился Сыч.
Петельников зло смотрел на его довольное лицо и, не будь здесь Рябинина, наверняка бы в сердцах отвесил ему затрещину. Сыча нельзя было допрашивать, нельзя заносить показания в протокол, но говорить с ним можно. Рябинину вдруг пришла интересная мыль:
— Значит, не хочешь выдавать?
— Пусть моё солнышко закатится, но не заложу, — художественно объяснил Сыч.
— А если мы сами поймаем? — так поставил вопрос Рябинин.
— Сами ловите, я тут при чём. Но чтобы Сыч ловил, как легавый…
У него даже кончились слова от такой кощунственной мысли, и он обвёл их взглядом, надеясь на филологическую помощь. Не дождавшись, Сыч изрёк, дыша водкой:
— Тогда лучше пусть я надену на себя не шевиотовый костюм, а гробовые доски.
— А если поймаем, тогда про него скажешь? — гнул своё Рябинин.
— Тогда скажу. Сам попался. Чего: я в камере, он в камере, всё поровну.
Видимо, арест преступника Сыч считал бесспорным доказательством вины, а разные там допросы и очные ставки пустой формальностью.
— Так мы его поймали, — сообщил Рябинин.
— Ха, — усмехнулся Сыч, — хочешь голыми руками меня за жабры пощупать, следователь? Покажешь, тогда поверю.
— Завтра покажу. А чтобы ты не ошибся, я его помещу среди четырёх людей.
— Опознание, — понимающе осклабился Сыч.
— Ну так как?
— Я согласный. Если сам засыпался, то пусть идёт «паровозиком». Опознаю, как родную маманю.
— Опознаешь? — переспросил Рябинин.
— Моё слово покрепче «Экстры», гражданин следователь. Если Сыч сказал, то можно гасить свет. Вон капитан знает.