Изменить стиль страницы

Я могла рассказывать ему и о моих успехах и неудачах по работе, а также о том, что мне кто-то сказал комплимент или объяснился в любви. И Бабель будет объяснять мне, почему я нравлюсь, перечисляя все мои достоинства. Никаких сцен ревности никогда не было, и только однажды, когда он зимой очень простуженным вернулся из Киева (или Успенского) и сказал, что я виновата в его простуде, я удивилась. «Ночью представил себе Вас в чьих-то объятиях, и это было так ужасно, что я выскочил из купе и выбежал в тамбур вагона, где стоял, пока не остыл».

Разыгрывать сцену ревности с применением невообразимых упреков он иногда себе позволял, но при этом было много смеха, и сам он в конце концов хохотал.

Наверное, пытаясь вызвать у меня ревность, Бабель однажды мне рассказал, что гулял по парку с молодой девицей, разговаривая с ней о всяких московских новостях. Потом долгое молчание, после чего: «Не Вы!» — Это мог быть и комплимент в стиле Бабеля. Встретив меня на вокзале, когда я приехала в Горловку, не сразу, но позже сказал: «Когда Вы сошли с поезда, у Вас было лицо Анны Карениной». Это вместо обычного комплимента.

Часто он заставлял меня петь сибирские песни и городские романсы, которые пели в Сибири. Теперь я уже все их забыла, так как без Бабеля никогда вообще больше не пела, но одна песня начиналась:

Когда будешь большая, отдадут тебя замуж:
Да в деревню большую, да в деревню чужую.
В той деревне дерутся, топорами секутся,
А как с вечера дождь идет, а как с утра все дождь и дождь... и т. д.

Вспоминаю начало одного романса, который я очень любила, но никогда позже его нигде не слышала:

Ни небо лазурное,
Ни солнышко красное,
Что ярко блестит по весне,
Не радуют молодца,
Тоскою убитого.
Ах, можно ль о ней не грустить,
Хоть слезы все выплакал,
А плакать все хочется
И хочется больше любить... и т. д.

Этот романс Бабелю почему-то очень нравился.

Очень интересно было слушать, как Бабель спасал меня от писательских жен, которые хотели бы привлечь меня для участия в каких-нибудь мероприятиях. При Союзе писателей всегда создавался женский комитет, где жены писателей вели разную общественную работу. Если ко мне в Доме литераторов обращались при Бабеле, а я смущалась и не знала, как отказаться, то он сейчас же вмешивался: «Она инженер, работает с утра до вечера и не может приходить на ваши заседания», — и уводил меня поспешно. И вообще не хотел, чтобы я общалась с женами писателей. Говорил: «Вы окружены гораздо более чистой моральной атмосферой, чем наша писательская среда. Жены писателей чаще всего фальшивы, перед зеркалом делают лицо, с которым надо выходить из дома, знают, когда надо ругать Есенина и хвалить Маяковского, а когда — наоборот. Ужасно обращаются со своими мужьями, вмешиваются в их творчество и изменяют им».

У Бабеля было еще то, с детства привычное чувство, что мужчина в семье должен быть добытчиком денег. В его семье никогда не работала мать, тогда это и не было принято, не работала жена Евгения Борисовна и сестра Мера.

Оставаясь в доме, сам вел хозяйственные дела, отдавал распоряжения домашней работнице, всегда сам расплачивался за квартиру, газ и электричество, любил это делать через сберкассу. Не представлял себе жизни без домашних работниц, сам их нанимал и платил им жалованье. И даже меня часто спрашивал, не нужны ли мне деньги. Я говорила: «Нет», и он жаловался: «У меня какая-то ненормальная жена! Другие жены у своих мужей просят денег, клянчат, заискивают. Можно было бы сказать: „Нате, ешьте, ешьте, съедайте меня живьем!“» — и он, засучив рукав, подносил локоть к моему лицу. У меня денег он никогда не брал и не просил, но когда я возвращалась домой, получив заработную плату, он встречал меня с лукавым видом: «Миленькая, дорогая, зарплатку получила», — и вдруг выхватит мою сумку, прижмет ее к груди, поскачет на одной ноге к себе в комнату и закроется там на ключ. Потом, конечно, вернет мне сумку с деньгами. Я спрашивала его, не нужны ли ему деньги, но он всегда говорил: «Нет!» Когда он уезжал в Киев, Одессу или еще куда-нибудь, он всегда хотел оставить мне денег на хозяйство, но тут уж я могла сказать, что деньги мне не нужны, что они у меня есть. Я сама распоряжалась своими деньгами, помогала матери и братьям, жившим и учившимся в Томске, могла купить себе, что хотела, и принести в дом сладости и фрукты. Хозяйственные заботы меня не касались. И я только много позже узнала, как часто он нуждался в деньгах. От меня это скрывалось. И только однажды, когда объявили, что можно продать облигации государственного займа за десять процентов их стоимости, он потащил меня в сберкассу и сдал и свои, и мои облигации. Был очень доволен, а я была удивлена.

Рассердился на меня Бабель только однажды, когда я на полчаса опоздала домой покормить ребенка. У начальника Метростроя было важное совещание, и я не могла уйти вовремя, а когда оно кончилось, я, понимая, что опаздываю, приняла предложение одного архитектора довезти меня до дома. В машине я сказала ему, что должна кормить дочку, и он довольно быстро довез меня домой. Кричащую Лиду я услышала, уже отпирая дверь, а поднявшись по лестнице, увидела Бабеля с девочкой на руках, шагавшего из угла в угол по комнате. Он встретил меня словами: «Ну зачем вам понадобился этот ребенок? Чтобы мучить его?» А когда Лида была уже накормлена и тут же уснула, накричавшись, Бабель, успокоившись, сказал: «Хотите, проползу на коленях от дома до Метропроекта, только бросьте работать».

Но это было несерьезно, он очень гордился моей работой, уважительно и с интересом к ней относился. А также хорошо знал, что я никогда не брошу работать.

Бабель очень боялся, что наша девочка унаследует от него слабую носоглотку, поэтому старался закаливать дочь. На даче в Переделкино не пропускал ни одного летнего дождя, чтобы не раздеть Лиду донага и не отправить ее под дождь во двор. Лида, конечно, была в полном восторге, прыгала под дождем по лужам, брызгалась, подбегала даже под струю в водосточной трубе, при этом визжала, кричала, хохотала. И как я ни упрашивала забрать девочку домой, Бабель не соглашался. И уже тогда, когда у девочки синели губки, я хватала ее, вытирала и закутывала в теплое.

И, наверное, Бабелю удалось все же закалить Лиду, потому что она и в детстве, и потом простужалась очень редко.

Сам же Бабель простужался часто, и насморк у него был просто катастрофический. И продолжалось это до тех пор, пока он не сделал прокол гаймеровой полости у профессора Шапиро, знаменитого в Москве ларинголога.

Бабель очень увлекался людьми, но часто быстро в них разочаровывался. Однажды он мне говорит: «Здесь гостит один мой знакомый француз, он влюбился в нашу балерину, и чтобы они могли поговорить, я пригласил их на воскресенье к обеду». Когда пришли гости, мы с Бабелем сразу же влюбились в балерину. Она была очень мила и в то же время скромна, особенно хороши были ее синие глаза. Француз не говорил по-русски, балерина — по-французски, Бабель переводил, и, тем не менее, после обеда мы удалились, чтобы дать им возможность посидеть за столом и как-то объясниться.

Но Бабеля охватило волнение: «Такая девушка! Ни за что нельзя отдавать ее французам, самим пригодится! Я скажу ей, чтобы не выходила замуж за этого болвана!» — Он никак не мог успокоиться.

Они приходили к нам еще несколько раз. И вдруг, после их очередного визита, Бабель, совершенно забыв, что говорил мне раньше, произносит: «Нет, скажу Жоржу, чтобы он на этой дуре не женился!» Так наступило разочарование, и очень скоро.